Солнце мертвых | Страница: 137

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Радость-то нам какая! Мы с вас, Сергей Ваныч, остатнюю болезнь, какая ни есть, скатим! Болезнь в подполье, а вам здоровье!..

— Знаю, какие вы молодцы, спасибо. Ну, скачивайте болезнь, валяйте! — весело говорит отец, взбегая по стерому порожку у «тридцатки», а я за ним.

Как сказал он «валяйте», так у меня и заликовало сердце: «здоров папашенька, прежний совсем, веселый!» Когда он рад чему, всегда скажет и головой мотнет — «валяйте»!

«Тридцатка» самая дорогая баня, 30 копеек, и ходят в нее только богатые гости, чистые; а хочет кто пустить пыль в глаза — «плевать нам три гривенника!» — грязно коль одет, приказчик у сборки ни за что не пропустит, а то чистые гости обижаться могут. Да и жулик проскочить может, в карманах прогуляться, за каждым не углядишь: хорошие гости все известны, пригляда такого нет, как в дворянских, за гривенник, или в простых, за пятак.

«Тридцатка» невелика. По стенам пузатые диваны с мягкими спинками, накрыты чистыми простынями: вылеживаться гостям, простывать. Отца чуть не под руки ведут молодцы, усаживают, любуются. И меня тоже парадно принимают, называют — «молодой хозяин». И Горкина ублажают, — все его уважают-любят. Когда я бываю в банях, всегда любуюсь на расписанные стены: лебеди по зеленой воде плывут, а на бережку белые каменные беседки на столбиках, охотник уток стреляет, и веселая свадьба, «боярская»… — весело так расписано, как в театрах.

Народу набилось — полна «тридцатка». Все глядят на отца и на меня, мне даже стыдно. Горкин доволен, что ребята так великатно себя оказывают. Говорит мне, что этого за денежки не купишь, душой любят. И отец рад ребятам. Привык к народу, три недели не видал, соскучился. Без путя не балует, под горячую руку и крепким словцом ожгет, да тут же а отойдет, никогда не забудет, если кого сгоряча обидел: как уезжать, тут же и выкликнет, весело так в глаза посмотрит, скажет: «ну, кто старое помянет…» И всегда пятиалтынный-двугривенный нашарит в жилеточном кармашке, — «валяй»! — скажет, — «только не валяйся».

— Доправляться, ребята, приехал к вам… да, правду сказать, и соскучился. Всегда окачку любил, а теперь добрый человек присоветовал… видали, чай, у меня героя-то вашего, Майорова, «севастопольца»! Вот-вот, самый он, на деревяшке. Я и до него примечал; как прилив к голове, всегда со студеной окачки легчало мне.

Все говорят: «да как же-с!.. первое средствие, как вы привышныи». Советуют, кто постарше, сперва в холодной помыться, без веничка-без пару, облегчиться-перегодить, а там — тазиков двадцать-тридцать, невысоких-легких, голову-то и подхолодит, кровь слободней-ровней пойдет, банька-то ей дорожку пооткроет.

В замыленные окошки с воли стучат чего-то. А это банщицы-сторожыхи — хозяина просят поглядеть. А им говорят: «опосля окачки увидите, пошутит с вами». Мы слышим заглушенные бабьи голоса:

— «Здоровьица вам, Сергей-Ваныч!..» — «Банька, Господь даст, все посмоет!»… — «Слышите меня, Сергей-Ваныч? я это, Анисья!» — «Здравствуйте, голубчик Сергей-Ваныч… я это, Анна Иванна, Аннушка!..» — «И я тут, Сергей-Ваныч… Поля-то, слышите голосок-то мой?.. Поля-горластая! все, бывало, вы меня так… соскучнилась я по вас!» — «Как разрядилась-то, соколу-то показаться — покрасоваться… на Пасху чисто!..» — «Да, ведь, праздник… вот я и расфранчилась, глазки повеселить!..»

Все подают голоски. Я признаю по голоскам Анисыо-балагуриху, и всегда скромную, тихую Анну Ивановну — Аннушку, которую все зовут — пригожей; и глазастую, бойкую Полю, — «с огоньком», — сказал как-то отец, которая, бывало, меня мыла, маленький был когда, и мне было ее стыдно. Признаю и Анисью-синеглазку, у которой в деревне красавица дочка Таня, ровесница мне; и старшую сторожиху Катерину Платоновну, чернявую, по прозванию «Галка»; я ее так прозвал, и все стали так называть, а она и не обижалась, — черненькая! И хрипучую Полугариху, которая в Старый Ирусалим ходила, и толстуху Домну Панферовну. Все собрались под окнами «тридцатки», все хотят поглядеть «на сокола нашего», все рады, «сороки-стрекотухи», — Горкин их так зовет. Все хотят пошутить с отцом, «хоть в отдушинку покричать». Отец велит открыть форточку и кричит:

— По строгому хозяину соскучились?..

А оттуда, все разом:

— Уж и стро-гой!.. — и весело смеются. — С Полькой-то во как стро-ги!.. То-то она и разрядилась, для строгости!.. По плетке вашей плачет, проплакала все глазки!.. Подай голосок, Полюшка… чего молчишь?..

— Спасибо, бабочки, за ласку вашу, за молитвы!.. — кричит отец, — молебен, слыхал, служили?.. После бани увидимся, а то, поди, народ сбегается, не пожар ли!..

Кричат-смеются звонкие бабьи голоса. Ребята говорят: и взаправду, народ сбегается, спрашивают — «чего случилось? день непарный, а чисто базар у бань?». Им говорят: хозяин выправился, окачиваться живой водой приехал. В форточку слышно, как голоса кричат:

— «Дай ему Бог здоровья!..» — «Слышь, Сергей-Ваныч… есть за тебя молитвенники, живи должей!..»

Отец машет к форточке, говорит шутливо:

— Народу что взгомошили… как бы и впрямь пожарные не прикатили!

Говорят, довольные:

— Такая, значит, слава про вас… и по Замоскворечью, и по всей Москве… вот и бежит народ.

Приходит цирюльник Сай-Саич. Его еще зовут — «кан-то-нист», Почему так зовут — никто не знает. Он не весь православный, а только «выкрест». Отец его был «николаевский солдат». Он очень смешной, хромой, лысый и маленький. Хорошо знает по болезням, не хуже фершала. И стрижет, и бреет, и банки-пиявки ставит, и кровь пускает, и всякие пластыри изготовляет. Не говорит, а зюзюкает. Зовут его за глаза зюзюкой, — а то он сердится. В женских банях Домна Панферовна знаменита, а у нас Сай-Саич. Но Домна Панферовна больше знаменита. Только ее зовут, как надо какой-то «горшок накинуть», если с животом тяжело случится, особенно на маслянице, с блинов: она как-то умеет «живот поправить».

Сай-Саич заворачивает отца в чистую простынку, густо намыливает ему щеки и начинает брить.

— Нисево-с, виздоровлите-с… мы вас в самого молодого зениха сделаем зараз. И цего зе ви Сай-Саица не скликали, ссетинку такую запустили!..

Я смотрю и боюсь, как бы отец не велел, по прошлому году, обрить мне голову, — мальчишки все дразнили — «скли-зкой! скли-зкой!..». Отец все к лету голову себе брил, а мне заодно: «чтобы одному не скучно было». Хорошо — не вспомнил, «чтобы не скучно было»; теперь мы и без того веселые.

Самый обед, а не расходятся. Отец велит лишним идти обедать, а оставленным для окачки говорит:

— Понятно, не дело это, ребята, — несрочное время выбрал, — да вышло так. Ну, опосля слаже поедите.

— Да помилте-с, Сергей Иваныч, как беда! Вы бы здоровы были, а с вами и мы всегда сыты будем!..

Все — самые отборные, на все руки: и публику с гор катают, и стаканчики в иллюминацию заправляют, коли спешка, и погреба набивают, и чего только не заставь, — все кипит. Тут и Антон Кудрявый, и Петра-Глухой, и лихой скатывать на коньках с гор Сергей, и верткий Рязанец, и Левон-Умный. Раздевается и молодец «тридцатки», здоровяк Макар, который мне ноготки подстригает ножничками, и я дивлюсь, как он умеет не сделать больно, с такими большими пальцами. Даже «старший», который стоит за сборкой, высокий, черный, угрюмый всегда Акимыч, просит дозволить тазик-другой скатить. Горкин говорит: