Солнце мертвых | Страница: 174

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он принялся за кофе — прежде он пил чай с калачами — и намазывал маслом поджаренные хлебцы. Этому научил его Бритый, с которым покупал гвозди. И пока пил кофе, по телефону свалилось семнадцать тысяч. Приказав выписать в синий пакет три тысячи, он выругал стервецом кого-то и пообещал, задрожав щеками, что вся станция полетит к черту:

— Я вчера с таким персончиком ужинал, что у них все ноги поотымаются, у чертей!

Пробил час. Шофер подал тройной хрипящий гудок, похожий на свиной кашель. Маша приготовила чемодан и плед и спросила, когда ожидать домой.

— К ночи буду.

Он сунул в бумажник пачку петровок — на десять тысяч, задаток для генеральши: чего баба понимает в чеках! — прибавил тысячу сотенными — для шельмы, надел походную, как он называл, куртку боевого цвета, покроя «френч», с клапанами и кармашками, высокие сапоги и крутого сукна спортсменскую кепку, с большими консервами, и стал похож на автомобилиста с плаката.

II

Во дворе, на боковом подъезде, он не без удовольствия оглянул промытый дождями широкий асфальт, залитый солнцем и совершенно серый теперь, с парой сыроватых полос в елочку, от автомобиля, гараж из бурого камня, похожий на пещеру, и, наконец, машину. Машина была — шестидесятисильный «фиат», гоночная, приземистая и длинная, похожая на торпеду, с приятным овальцем, как у ковша, — где садятся, — и мягкой окраски лакированного ореха. Это была вторая машина, сменившая малосильную каретку. Теперь и эта «калоша» не нравилась и доживала последние дни, — вот только придет из Англии. Худощекий шофер, похожий на мальчика-англичанина, в кожаной куртке, строго сидел с кулаками на рулевом колесе, готовый хоть на край света.

— На завод, к пяти… — бросил ему Карасев, грузно входя в машину и защелкиваясь с треском.

Он надел виксатиновое гороховое пальто, натянул кепку и погрузился по самые плечи в ковш.

Кашлянув раза два, вынырнула машина из ворот на почтительно козырявшего городового, вильнула и завертелась по переулкам. С Мясницкой повернули на бульвары и остановились у десятиэтажного дома: надо было завезти Зойке деньги.

Карасев поднялся в восьмой этаж и застал Зойку за кофе. Она порхнула к нему и кинула ему на плечи тонкие руки, выюркнувшие из кружев.

— А Сандуков уже был у меня с визитом! Слышишь, его сигара…

Она плутовато заглянула в нахмурившееся лицо Карасева и закрыла ему рот его же щеками.

— Но какого черта этот самовар шляется! — сердито сказал он, высвобождая губы.

Она наивно вскинула брови:

— Самовар… вот прелесть! За город ты?! Я еду с тобой! — захлопала она в ладоши, давая ему розовые пальцы-коротышки, которые он называл — «ляпульки».

— Я на завод, по делу… — сказал Карасев, хмурясь. — Больше ста верст.

— И сегодня вернемся?! Нет, я еду!

Это значит — лететь, как птица, как на гонке.

— Только с тобой и ни с кем больше! Это ему понравилось.

— Сегодня мы поедем с кузнечиком! — сказала она загадочно, ускользнула от его рук и крикнула: — Одеваться.

А он занялся хозяйством: достал из буфета коньяк и флакон ликера, положил в чемодан и позвонил Елисееву, чтобы немедленно приготовили «компактный дорожный завтрак». Потом терпеливо шагал и думал: как, однако, быстро натаскала она всякого мусора! теперь жалуется, что тесно. Шелесты и каблучки за дверью, стук флаконов и скачущие словечки — «да скорей лее, скорей… где же перчатки… застегни на верхние пуговки… почему складки?» — все это приятно щекотало. Он прислушивался и мурлыкал. Потрогал фигурку голого мальчика, купленного за двести рублей, — «это будет наш мальчик», — сказала Зойка, — и нетерпеливо постучал пальцем в последнюю клавишу новенького пианино, вспомнив при этом, что за пианино заплачено тысяча двести, за этот ковер пятьсот, за тигровую шкуру — не настоящую, но кто разберет! — триста.

— Сейчас! — крикнула Зойка, и лицо Карасева засияло: распахнулась портьера, и выпорхнула женщина-кузнечик.

Она была вся зеленая, до рези в глазах, новая и… босая. Так ему показалось. На ней были высокие, до колен, башмачки розовой лайки. Это был не прежний «святой чертенок»: это был кузнечик с головкой женщины, дразнивший его яркой окраской рта» и тонко тронутыми наводкой прелестными синими глазами.

Она чуть приподняла юбку и качнула ногой.

— Нравится?.. — спросила она задорно и упорхнула в переднюю.

В лифте он крепко, до писка, прижал ее и назвал сливочным зайчиком, а она шепнула:

— А к ночи ко мне?..

И так кивнула, дразня ресницами, что Карасев почувствовал себя счастливцем, что имеет такую женщину. Удачно случился тогда в Екатеринославе!

И швейцар, распахнувший парадное, и господин почтенного вида, с портфелем, и даже шофер — все смотрели, как эта зеленая женщина порхнула в автомобиль. Все дивились ее стройным ногам в тугой розоватой лайке, почти дб колен открытым зеленой юбкой, тонкой и вольной, как ночная сорочка. Ее прикрывало коротенькое манто, последней модели, прибывшее из Парижа морем; а шляпка-каскетка, с серой птичкой в полете, придавала ей очаровательный вид кузнечика-женщины, тонкой, легкой и цепкой. Она вошла в лакированный ковш машины и погрузилась по шейку, будто в теплую ванну. Грузно опустился к ней Карасев.

— Сейчас половина третьего, — сказал он шоферу. — К семи чтобы на заводе.

III

По дороге они захватили «компактный дорожный завтрак», тростниковый баульчик в ремнях, изобретение Карасева, которым он так гордился. Тут было легкое и питательное, на полсотни, перенятое от англичанина Куста вместе со словом «брефест», которое Карасев насмешливо переделал в «брей-хвост».

Вынесло на шоссе — и открылся синий простор в позолоте первых осенних дней, в свежем ветре. Солнцем слепило с прудков и луж;, радовало красной тряпкой на прясле, золотой березкой на бугорке, новой зеленой крышей. Швыряло в лицо дымком, прелью подбежавшей к дороге рощи; то вдруг охватывало весной, слабым запахом первой луговой травки с солнечного откоса, то полыхало душно тяжким жаром машины. Машина пела. Под кулаками настороженного шофера мягко заносилась она на заворотах, рокотала по мостикам, выбрасывая из-под колес пожранное пространство. Далеко выщелкивала, словно из пистолета, кремни, жвакала в редких лужах, секла их, как бичами, сверлила рвущуюся к ней даль, раз и раз отшвыривая камни-версты, тревожа дремлющие деревни, взметая стайки грачей.

— Ах! — крикнула задохнувшаяся в бешеном лете Зойка.

— Ходу! — заревел Карасев, перегнулся к бурому затылку шофера и поднял щиток от ветра.

Вытолкнуло броском, и теперь новая песня сверлила воздух. И уже не разобрать было, столб ли летит, дерево ли, или перила моста. Подымались из-за бугров столбы и проваливались назад, наплывали золотые рощи и бежали, как сумасшедшие, чтобы сгинуть. Мигали искорками оконца, чернели шапки, — стога ли, избы ли, — не видать.