Зашел Каплюга:
– Ты чего, Илья, нонче такой веселый? Похвалили твою работу?
– Да, – сказал Илья, – похвалили.
– Вольную должны дать тебе за такой подвиг… – сказал Каплюга.
Не слыхал Илья: думал о госпоже светлой.
А вечером пришел на скотный двор камердинер и потребовал к барину:
– Велел барин в покои, без докладу.
В сладком трепете шел Илья: боялся и радовался ее увидеть. Но барин сидел один, перекладывал на столе карты. Сказал барин:
– Вот что, Илья. Желает барыня икону своего ангела, великомученицы Анастасии. Уж постарайся.
– Постараюсь! – сказал Илья, счастливый.
Пошел не к себе, а бродил до глубокой ночи у тихих прудов, смотрел на падающие звезды и думал об Анастасии. Крадучись подходил к барскому дому, смотрел на черные окна. Окликнул его Дёма-караульщик:
– Чего, марькизь, ходишь? Ай украсть чего хочешь?
Не было обидно Илье. Взял он за плечи горбатого Дёму, потряс братски и посмеялся, вспомнил:
– Дёма ты, Дёма – не все у тебя дома, на спине хорома!
Постучал колотушкой, отдал и поцеловал Дёму в беззубый рот.
– Не сердись, Дёма-братик!
И пошел парком, не зная, что с собой делать. Опять к прудам вышел, спугнул лебедей у каменного причала: спали они, завернув шеи. Поглядел, как размахнулись они в ночную воду. Ходил и ходил по росе, отыскивал в опаленном сердце желанный облик великомученицы Анастасии.
И нашел к утру.
Неделю горела душа Ильи, когда писал он образ великомученицы Анастасии. Не уставно писал, а дал ей белую лилию в ручку, как у святой Цецилии в Миланском соборе.
Смотрела Анастасия, как живая. Дал ей Илья глаза далекого моря и снежный блеск белому покрову – девство. Радостно Илье стало: все дни смотрела она на него кротко.
Зашли господа посмотреть работу. Удивился барин, что готова. Не смея взглянуть, подал Илья своей госпоже икону.
– Как чудесно! – сказала она и по-детски сложила руки. – Это чудо!
Вбирал Илья в свою душу небывающие глаза-звезды.
Сказал барин:
– Теперь вижу: ты, Илья, – мастер заправский. Говори, что тебе дать в награду?
Увидал Илья, как она на него смотрит, и сказал:
– Больше ничего не надо.
Не понял барин, спросил:
– Не было от меня тебе никакой награды… а ты говоришь, чудак, – больше не надо!
Смотрел Илья на госпожу свою, на ее бледные маленькие руки. Все жилки принял в себя, все бледно-розовые ноготки на пальцах. И темные бархатные брови принял, темные радуги над бездонным морем, и синие звезды, которые не встречал ни на одной картине по галереям. Вливал в себя неземное, чего никогда не бывает в жизни.
«Вы здесь и живете?» – спросила она глазами.
Поднял Илья глаза. Сказал:
– Да. Здесь хорошо работать.
Удивился на него барин: чего это отвечает? А она осматривала почерневшие стены с вылезавшей паклей и повешенные работы.
Увидала цветочницу, маленькую Люческу… Спросила:
– А кто эта? Какая миленькая девушка.
Вспыхнул Илья под ее взглядом. Сказал смущенно:
– Так… цветы продавала у собора…
Посмеялся барин:
– Тихоня, а… тоже!
Толкнуло Илью в сердце. Не помня себя, рванул он холстик и подал ей:
– Нравится вам… возьмите, барыня.
В первый раз назвал ее так; потом, когда вспоминал все это, краснел-думал: не для нее это слово, для нее – обида.
Она посмотрела, будто залила светом:
– Оставьте у себя. Мне не надо.
Все краски и все листы пересмотрела она. Увидала мученика, прекрасного юношу Себастиана [164] в стрелах, – смотрела, будто молилась. И Илья молился – пресветлому открывшемуся в ней лику. Говорила она – пение слышал он. Обращала к нему глаза – сладостная мука томила душу Ильи.
Ушла она, и осталась мука сильнее смерти. Упал Илья на колючий войлок, жесткое свое ложе, сдавил зубы и облился слезами. Говорил в стонах:
– Господи… на великую муку послано мне испытание! Знаю, не увижу покоя. И нет у меня жизни…
Так пролежал до вечера в сладкой муке. А к вечеру пришли от двора двое – Лукавый и казачок Спирька Быстрый – и принесли деревянную кровать на кривых ножках, два стула, тюфяк из морской травы и пузатую этажерку. Сказал Спирька:
– Так, Илья Терентьич, сама барыня приказала.
А Лукавый Лука прибавил:
– У него, говорит, не комната, а конура собачья! Плывет тебе счастье, Илья. Маслена коту настала. До мяконькова добрался. Понежишься – гляди, и подушку вылежишь с одеялом.
Потрогали пальцами картинки, посмеялись над барином:
– Псалтырем ты его зачитал, Илья, – образами накроешь.
Не сказал им Илья ни одного слова. Остался стоять, закрыл руками лицо, повторял мыслями: «Сама… барыня… приказала…»
Смотрел в темноту ночи – и видел ее, светлую госпожу свою. Менялось ее лицо, и смотрела из темноты великомученица, прекрасная Анастасия. И она менялась, и светились несбыточные глаза – два солнца. В сладкой радости-муке упал Илья на колени, припал губами к старому полу, где она стояла, и целовал доски. Всю ночь метался Илья по своей каморке, выходил на крыльцо, слушал, как стрекочут кругом кузнечики в деревьях, как оставшиеся за морем цикады. Спрашивал темноту-тоску:
– Что же?!
Стало светать. Взглянул Илья на присланную кровать – не лег. Жутко было ложиться на посланное ею, будто совершишь святотатство. Лег на войлок и заснул крепко. Проснулся – только-только подымалось за прудами солнце. Пошел на плотину, прошел дальше, к Проточку. Пошел дальше, по монастырской дороге. Лесом шел – пел. Охватывала его радостно тишь лесная. Отозвалось в светлом утре, в чвоканье и посвисте красногузых дятлов и в гулком эхе разгульное. И запел Илья гулевую-лесовую песню:
.....................
Одну-ю и вьюжина́ не берет!
Вьюжина́ да метелюга не метет!
Радость неудержимая закрутила Илью. Бил он палкой по гулким соснам и пел. И по сторонам отзывалось гулко и далеко: