Детям | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Послушайте… Может быть, я ошибаюсь… Вы не жили… – Я назвал улицу, дом.

– Как же-с, жили… Давно, я тогда еще мальчишкой был. А что-с?

– А это ваш отец?

Они оба смотрели на меня.

– Верно-с, это мой папаша…

Я узнал теперь Прохора. Он сильно постарел и носил очки.

– А вы кто же такие будете?

Я назвал себя. Я напомнил о старом дворе, о бабках, о водокачке.

– Ба-а-тюшки!.. Как не помнить! Господи, и не узнаешь!..

Мы всё вспомнили. Такое хорошее, счастливое и светлое…

– А еще с нами был… помните… Как его звали-то?.. Еще с чугункой все ходил…

– Драп! Да он у нас живет! Петр! – крикнул Василий. – Иди-ка сюда! Посмотри-ка… Узнаёшь?

На меня смотрел высокий, худой, с впалой грудью человек. Это Драп? Такой крепкогрудый, точно слитой мальчуган, которого все так боялись в драках? Бледный, с впалыми щеками, он стоял у притолоки, покашливая в руку и внимательно разглядывая меня.

– Нет, – сказал он. – Кто ж это? – смущенно спрашивал он.

Мы напомнили ему.

– Ба-а-тюшки!..

Он весь точно расцвел. Щеки порозовели, глаза засветились; я почти уловил бойкость взгляда прежнего Драпа, но все же тень печали не уползла с его лица. Он хорошо помнил все. Он помнил больше нашего.

– Было… – сказал он и сжал губы, даже закусил. – Как же, как же… Еще Сахарная-то… А уж теперь там и огородов нет. Все прошло…

– Да что такое с вами? Вы, должно быть, больны?

– Да, грудь вот болит… – сказал он, тряхнув головой, и засунул обе руки к груди, за грязный высокий фартук.

Молчание. Постукивали так знакомо молоточки за перегородкой. Я не знал, о чем говорить: такой огромной волной хлынуло светлое и печальное. Прошлое хлынуло. Василий снял уже мерку и стоял, перебирая в пальцах полоску. Прохор из-под бумажного прогоревшего абажура лампы, облокотившись на конторку, смотрел на меня с любопытством из-под очков. Драп стоял у притолоки и смотрел вниз и вбок, на мою ногу в носке. Думал о чем-то. Тихая, мечтательная улыбка была на его лице.

– Да, да… Сахарная… Еще меня тогда этот старичок сцапал…

Сахарная… Я смотрел на Драпа. Надорвался человек. Что его так сломило? Тяжкая ли работа, недоедание, мыканье ли в плохой одежонке в холоде и под дождем, спаньё ли по сырым подвалам? Все вместе? А впереди…

Смотрел я. Тихая, грустная улыбка. О прошлом вспоминает. О чем же и вспоминать, как не о прошлом?! Ведь впереди, быть может, печальный круг жизни, как сказал бы Сидор. Да, круг. Огромный круг исполинской водокачки – жизни. И идет Драп по этому кругу, идет… Только встретит ли он в конце пути три пары светлых глаз, как когда-то встретила старая кляча? И засветит ли солнце на последние шаги хмурой жизни? Милый Драп!

Мы крепко пожали друг другу руки. Все трое. И улыбались, когда держали свои руки. Прошлому улыбались. Хорошему, светлому. Счастье, если есть в прошлом хоть немногое светлое. Оно издалека бросает свет свой на раздвигающуюся впереди, еще не пройденную дорогу и дарит улыбкой, как в пасмурный день солнце вдруг выбросит луч из тучи. Прошлое, детское! У нас троих была его чудесная, светлая страница… О, как надо беречь его, беречь это бесценное, детское!.. И ярки, и дороги эти слова бессмертного поэта [45] : «Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество, – забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом…»

Прошло. И уже не крикну я:

– Васька, на водокачку!

И Драп не скажет:

– Бей с одной да я со-с-пар! – как, бывало, на дворике, под солнцем, когда играли в бабки.

И человек в белом парусиновом пиджаке не ущипнет за щеку, не притянет голову к жилету и не скажет:

– Ты что это, кислота? А?..

Нет… Прошло.

Теперь мы все смотрим друг другу в глаза, припоминаем и все думаем грустно: «Прошло…»


Детям

1910

Русская песня

Детям

Я с нетерпением поджидал лета, следя за его приближением по хорошо мне известным признакам.

Самым ранним вестником лета являлся полосатый мешок. Его вытягивали из огромного сундука, пропитанного запахом камфары, и вываливали из него груду парусиновых курточек и штанишек для примерки. Я подолгу должен был стоять на одном месте, снимать, надевать, опять снимать и снова надевать, а меня повертывали, закалывали на мне, припускали и отпускали – «на полвершочка». Я потел и вертелся, а за не выставленными еще рамами качались тополевые ветки с золотившимися от клея почками и радостно голубело небо.

Вторым и важным признаком весны-лета было появление рыжего маляра, от которого пахло самой весной – замазкой и красками. Маляр приходил выставлять рамы – «впущать весну» – наводить ремонт. Он появлялся всегда внезапно и говорил мрачно, покачиваясь:

– Ну и где у вас тут чего?..

И с таким видом выхватывал стамески из-за тесемки грязного фартука, словно хотел зарезать. Потом начинал драть замазку и сердито мурлыкать под нос:


И-ах и тё-мы-най ле-со…

Да йехх и тё-мы-на-ай…

Детям

Я старался узнать, что дальше, но суровый маляр вдруг останавливал стамеску, глотал из желтой бутылочки, у которой на зеленом ярлычке стояло «политура», плевал на пол, свирепо взглядывал на меня и начинал опять:


Ах-ехх и в тё-мы-на-ам ле…

Да и в тё… мы-ны-мм!..

И пел все громче. И потому ли, что он только всего и пел, что про темный лес, или потому, что вскрякивал и вздыхал, взглядывая свирепо исподлобья, – он казался мне очень страшным.

Потом мы его хорошо узнали, когда он оттаскал моего приятеля Ваську за волосы. Так было дело.

Маляр поработал, пообедал и завалился спать на крыше сеней, на солнышке. Помурлыкав про темный лес, где «сы-тоя-ла ах да и со-сенка», маляр заснул, ничего больше не сообщив. Лежал он на спине, а его рыжая борода глядела в небо. Мы с Васькой, чтобы было побольше ветру, тоже забрались на крышу – пускать «монаха» [46] . Но ветру и на крыше не было. Тогда Васька от нечего делать принялся щекотать соломинкой голые маляровы пятки. Но они были покрыты серой и твердой кожей, похожей на замазку, и маляру было нипочем. Тогда я наклонился к уху маляра и дрожащим тоненьким голосом запел: