— Слушай, Ируня, — говорит Анька, добавляя голосу жесткости. — Ты уже четверть часа рыдаешь. Юбка промокла, этак я ревматизм заработаю. Вставай, мать, умойся и расскажи, в чем дело.
Ирочка молча мотает головой.
— А чего тебе непонятно? — вздыхает Мама-Нина. — Ясно, как божий день. Бросил ее этот козел. Так, Ирина?
— Точно, — кивает Анька. — Наверно, так и есть. Ирочка, так?
Ирочка поднимает красное лицо и часто-часто кивает. Затем она делает попытку снова уйти в Анькины колени, но Анька решительно пресекает эти вредные поползновения.
— Нет уж, мать, хватит. Давай умываться. Сама подумай: скоро политинформация кончится, как ты с таким фейсом к людям выйдешь?
Этот аргумент всегда безотказно действует на женское сердце; Ирочка прерывисто вздыхает и идет к крану. Плеснув на лицо несколько полных пригоршней воды, она поднимает голову и с отвращением смотрит в зеркало.
— Ну и морда… кому такая нужна?
Губы Ирочки начинают дрожать, ясно, что вот-вот разразится новый заряд истерики.
— Видела бы ты меня по утрам, — хмыкает Нина Заева. — Ты, девушка, прежде намажься, а потом говори. Поверь опытному мастеру: утром и в горе большое зеркало противопоказано. Для этого, девки, и придуманы специальные маленькие зеркальца, чтобы только бровь видеть, или только ресницы, или только рот. Потому что если видишь все вместе, то хоть в петлю лезь.
— Сейчас тушь принесу! — Анька вскакивает и, не дожидаясь ответа, бежит к себе в комнату с окнами на темный заводской двор.
Она рада случаю вырваться из-под давления чужого горя, пусть оно даже и не совсем чужое. Что-то чрезмерное есть в Ирочкиной истерике, и чрезмерность эта обращена вовне, на других, ни в чем не повинных людей. Надо ли было устраивать такое представление перед всем отделом? Ну, тяжело тебе, очень тяжело — но на то плечи и даны, чтобы справляться. Ясно, что так и манит переложить эту тяжесть, хотя бы часть ее, на плечи соседки, только ведь не даром это, мать, потом придется долги отдавать. А если кто сама справляется, то она и не должна никому. Никому и ничего, так-то.
Пусто в большой комнате группы разводки печатных схем, пусто и тихо, так что слышно, как урчат батареи отопления. Не переставая рыться в сумке, Анька бросает взгляд на часы. Двадцать пять минут одиннадцатого. Уже скоро. Скоро. Она прижимается животом к краю стола и чувствует, как краска ударяет ей в щеки. Боже, как хочется…
«Шш-ш! — одергивает себя Анька. — Потерпи еще полтора часа. Не так много…»
Руки мелькают перед глазами, бессмысленные суетливые руки; хвать за то, хвать за это… что ты ищешь, зачем? Забыли руки, другого им хочется, совсем другого. Хочется гладить, ласкать, медленно ползти по влажной шелковистой коже… царапать, сжимать, дрожать…
«Стоп! Стоп! — командует себе Анька. — Совсем сдурела! Прекрати!»
Она оглядывается на дверь, на «Приют убогого чухонца». Пусто везде. Пусто. Так, зачем мы здесь? Ах, да. Тушь. Зеркальце. Вот они. Анька поднимает к глазам зеркальце, смотрит на губы. Губы целуют. Их размазывают по груди, по животу; они трогают… Стоп!
Анька прячет зеркальце в карман, закрывает глаза, делает несколько глубоких вздохов. Зря Нинка сказала, что в маленькое зеркальце видно или бровь, или ресницы. Это смотря как смотреть. Вот она, Анька, только что видела всю себя, и не одну себя. Сколько на часах? Двадцать шесть минут одиннадцатого. Неужели прошла всего минута? Нет-нет, нельзя думать о часах, так совсем сбрендишь. Лучше заняться чем-нибудь другим, так и время пройдет. Анька подхватывается и бежит в курилку к девчонкам. Ждут ведь.
— Вот это, наверно, и есть счастье, мать, — бормочет она себе под нос в коридоре. — Настоящее, без дураков. Посмотреться в зеркальце и улететь черт знает куда…
Зато в курилке по-прежнему несчастье. Ирочка, всхлипывая и поминутно вытирая платочком текущий носик, рассказывает Маме-Нине о своей беде. Ее и в самом деле бросили. Бросили обидно, известив об этом по телефону, спокойным, прекрасно поставленным сценическим голосом.
— Понимаешь, Ниночка, он даже не стал со мной встречаться. Просто снял трубку и отменил. Как такси.
— Старый козел! — с чувством говорит Мама-Нина.
— Нет, он не козел, — слабо протестует Ирочка. — У него просто такой характер. Он великий актер. На него влияют роли. Может быть, он сейчас такую роль разучивает…
— Ага, конечно, разучивает, — вмешивается в разговор Анька. — Партию хорька в опере «Сказки репинского леса». Наплюй на него, Ируня. Плюнь и разотри. Да ты только посмотри на себя! Молодая, красивая, стильная. Зачем тебе этот восьмидесятилетний Хорь Козлович Скунс?
Ирочка горестно мотает головой:
— Он не восьмидесятилетний… Ему всего шестьдесят семь…
— Господи, шестьдесят семь! — всплескивает руками Мама-Нина. — Да это же счастье, что он тебя бросил! Анька, где тушь?
Тушь у Аньки местная, ленинградская — хорошая, но с крайне неудобной пластиковой щеточкой. Напыхтишься, пока накрасишься. Но в данный момент трудоемкость процесса только помогает делу, отвлекает Ирочку от обиды, от неприятных мыслей.
— Ой, — спохватывается Мама-Нина, — мне ж там нужно объявление сделать! И на Новый год еще не все сдали… Вы уж тут, девки, как-нибудь без меня, ладно?
Она по-матерински целует изогнувшуюся перед зеркалом Ирочку в редковолосое темечко.
— Ах! — восклицает та. — Зачем?! Ну вот, размазала!
— Ничего, снова намажешь, — спокойно парирует Нина. — Не жалей тушь, все равно не твоя, Соболевой.
Выходя из курилки, она незаметно крутит пальцем у виска и подмигивает Аньке: мол, не бросай эту дуру одну, мало ли что…
И вот подруги сидят вдвоем в пустой курилке, смолят болгарские сигаретки. Ирочка успокоилась; теперь она пребывает в апатии, образцово накрашенные глаза смотрят тускло, движения заторможены и неловки.
— Анька, знаешь, чего я хочу больше всего на свете? — говорит она, уставившись в сизый полумрак декабрьского полудня, клубящийся за верхней, незамазанной частью единственного окна.
— Ну?
— Я хочу быть тобой, — бесцветно, без интонации произносит Ирочка. — Я хочу быть Анной Денисовной Соболевой. Давай поменяемся?
— Не говори глупостей, мать. Чем тебе плохо быть собой? Посмотри: молодая, кра…
— …сивая, стильная… — так же вяло подхватывает Ирочка. — Такая семья, такой папа, такая квартира… Слышала я все это, знаю, не повторяй. Но я хочу быть Анькой. Пусть немолодой, пусть некрасивой, пусть не…
— Это я-то немолодая-некрасивая?! — с шутливым возмущением спрашивает Анька. — Ну, мать, ты говори-говори, да не заговаривайся.
Ирочка вяло отмахивается:
— Не надо, Ань. Ты ж понимаешь, о чем я.
— Нет! — сердито говорит Анька. — Нет, не понимаю. Ну, бросил он тебя, так что теперь, утопиться?