— Ах да, твоя работа, — небрежно согласился Дин снисходительным, немного насмешливым тоном. Только таким тоном он в последнее время говорил о ее «работе» — словно его очень забавляло то, что она называет свою милую, пустую писанину «работой». Что ж, очаровательному ребенку следует потакать! Он не мог бы выразить эту мысль более ясно даже словами. Каждый такой его намек был для чувствительной души Эмили как удар кнута. И сразу же ее работа и честолюбивые мечты становились, по меньшей мере на миг, такими ребяческими и неважными, какими считал их он. Она не могла придерживаться собственных убеждений, если они противоречили его убеждениям. Он, должно быть, знает. Он так умен, так хорошо образован. Он должен знать. И это было самое ужасное. Она не могла игнорировать его мнение. В глубине души Эмили чувствовала, что не сможет до конца поверить в себя, пока Дин не признает ее способность создать значительное произведение. А если он никогда этого не признает…
— Куда бы я ни поехал, я унесу с собой твой образ, Звезда, — продолжил Дин. Он издавна называл ее так и, по его словам, это не был просто каламбур, основанный на ее фамилии [9] : она действительно напоминала ему звезду. — Я буду видеть тебя — как ты сидишь в эркере своей комнаты, возле окна, и плетешь милое кружево своих фантазий — как ты расхаживаешь взад и вперед по этому старому саду, как бредешь по Завтрашней Дороге, как вглядываешься в морскую даль. Когда бы мне ни вспомнился какой-нибудь из очаровательных уголков Блэр-Уотер, я увижу в нем тебя. В конце концов, вся красота мира — лишь фон для красивой женщины.
«Милое кружево ее фантазий…» — ах, вот оно снова! После этих слов Эмили уже ничего не слышала. Она даже не поняла, что он считает ее красивой женщиной.
— Вы думаете, Дин, что все мои стихи и рассказы лишь «кружево фантазий»? — спросила она сдавленно.
Дин изобразил удивление — весьма успешно.
— А что же еще, Звезда? Чем ты сама их считаешь? Я очень рад, что ты можешь развлечь себя сочинительством. Это замечательно — иметь такого рода маленькое увлечение. А если вдобавок оно позволит тебе заработать несколько звонких монет… Что ж, в нашем мире это тоже совсем неплохо. Но я очень не хотел бы, чтобы ты мечтала стать второй Бронте или Остин [10] , а потом очнулась от грез и обнаружила, что напрасно потратила годы юности на пустые мечты.
— Я не воображаю себя Бронте или Остин, — сказала Эмили. — Но вы не говорили так раньше, Дин. Прежде вы думали, что когда-нибудь я смогу создать что-нибудь стоящее.
— Зачем же нам портить красивые грезы ребенка? — сказал Дин. — Но глупо брать с собой во взрослую жизнь ребяческие мечты. Лучше прямо смотреть в лицо фактам. Ты пишешь очаровательные в своем роде вещи, Эмили. Довольствуйся этим и не трать зря лучшие годы, тоскуя о невозможном или прилагая усилия к тому, чтобы достичь высот, которые для тебя недостижимы.
Дин не смотрел на Эмили. Он стоял, опершись о старые солнечные часы, и мрачно смотрел вниз на них с видом человека, который заставляет себя говорить неприятные вещи, поскольку считает это своим долгом.
— Я не буду бумагомарательницей, сочиняющей миленькие историйки! — воскликнула Эмили мятежно. Он взглянул ей в лицо. Она была такой же высокой, как он, даже чуточку выше, хотя он ни за что не согласился бы признать это.
— Ты хороша как есть, и тебе ни к чему быть кем-то еще, — сказал он негромко и проникновенно. — Такой женщины, как ты, Молодой Месяц еще никогда не видел. Своими глазами, своей улыбкой ты способна достичь гораздо большего, чем своим пером.
— Вы говорите совсем как бабушка Нэнси, — сказала Эмили жестоко и презрительно.
Но разве в его словах, обращенных к ней, не было жестокости и презрения? В третьем часу ночи она лежала в постели с широко раскрытыми, полными страдания глазами, и до самого утра была твердо убеждена в том, что ее ожидают два неотвратимых несчастья. Первое заключалось в том, что она никогда не создаст своим пером ничего действительно стоящего. Второе — в том, что ее дружбе с Дином скоро придет конец. Ведь она могла предложить ему только дружбу, а этого ему было мало. Значит, придется причинить ему боль. Но… ох, как сможет она причинить боль Дину, к которому жизнь и так оказалась слишком жестока? Эмили без всяких сомнений сказала решительное «нет» Эндрю Марри и со смехом отказала Перри Миллеру. Но с Дином все было иначе.
В темноте Эмили села в постели и застонала. Ее отчаяние в ту минуту было подлинным и мучительным, хотя тридцать лет спустя, вспоминая об этом, она, возможно, очень удивлялась: и о чем, скажите на милость, она тогда стонала?
— Как я хотела бы, чтобы на свете вообще не было ни влюбленных, ни любви! — воскликнула она с горячностью и при этом искренне верила, что высказывает свое истинное желание.
При дневном свете Эмили, как это всегда бывает с людьми, нашла свое положение вовсе не столь трагическим и невыносимым, каким оно представлялось в темноте. Чек на неплохую сумму и приложенное к нему доброжелательное письмо, полное похвал, в значительной степени восстановили ее самоуважение и честолюбие. К тому же, вполне возможно, ей просто показалось, что в словах Дина и во взглядах, которые он бросал на нее, был какой-то тайный смысл. Нет, она не будет дурочкой, воображающей, будто всякий мужчина, будь то юноша или старик, которому приятно беседовать с ней или даже делать ей комплименты в саду, залитом лунным светом, непременно влюблен в нее. Дин по возрасту ей в отцы годится!
Спокойное, без всяких сантиментов прощание Дина с ней перед отъездом еще больше укрепило ее уверенность в том, что бояться нечего, и позволило ей скучать по нему без всяких сомнений в душе. А скучала она по нему ужасно. Дождь над осенними полями был в тот год очень тоскливым, так же как и серые призрачные туманы, медленно наползающие на берег с залива. Эмили обрадовалась, когда наконец выпал снег и все вокруг заискрилось и засверкало белизной. Она была очень занята, подолгу писала и так часто засиживалась за столом допоздна, что тетя Лора начала тревожиться за ее здоровье, а тетя Элизабет один или два раза недовольным тоном упомянула о подорожании минерального масла. Но так как Эмили сама платила за то масло, которое жгла в своей лампе, эти намеки на нее никак не подействовали. Она была решительно настроена заработать столько денег, чтобы суметь возвратить дяде Уоллесу и тете Рут те суммы, которые они потратили на нее за время ее учебы в школе. Тетя Элизабет находила это весьма похвальным намерением. Марри всегда были людьми независимыми. Как часто говаривали члены клана, даже во время всемирного потопа у Марри был отдельный ковчег. Общие ковчеги — это уж никак не для них.
Конечно, по-прежнему из журналов приходило много писем с отказами. Кузен Джимми приносил их домой с почты онемевший от негодования. Но количество принятых рассказов постоянно росло. Каждый новый журнал, в который удавалось пробиться, означал еще один шаг вверх по «альпийской тропе». Эмили понимала, что постепенно овладевает мастерством писателя. Даже «любовные разговоры», которые вызывали столько трудностей в давние дни, теперь получались легко и просто. Не глаза ли Тедди Кента помогли ей овладеть этим искусством? Если бы у Эмили было время размышлять и грустить, она, возможно, чувствовала бы себя очень одинокой. Хотя все же бывали часы, когда на душе становилось тоскливо… Как, например, тогда, когда пришло письмо от Илзи, в котором она рассказывала о веселых монреальских развлечениях, о своих успехах в Школе драматического мастерства и о красивых новых платьях. В долгие сумерки, когда Эмили с содроганием смотрела из окон старого фермерского дома на белые, холодные, пустынные заснеженные поля на холмах и думала о том, какими неприступными и трагичными выглядят стоящие в отдалении Три Принцессы, она теряла веру в свою звезду. Ей хотелось лета, полей с ромашками, морей — туманных под лучами восходящей луны или пурпурных на закате, дружеского общения, Тедди. В такие мгновения она всегда знала, что ей нужен Тедди.