— Такой демократии и в Советском Союзе в избытке. А вот настоящей диктатуры и там, увы, большой дефицит.
В «Центре» идет симпозиум, посвященный социально-политическому устройству России после падения советской власти. Собрались специалисты со всего света. Я от скуки тоже забрел туда. Попал на доклад одного из ведущих теоретиков эмиграции. Основной тезис доклада — Россия должна (именно должна!) вернуться в «послефевральское», но и в «дооктябрьское» состояние. Бурные аплодисменты вдохновили докладчика на новые глупости. «Частное хозяйство имеет неоспоримые преимущества перед общественным, — кидал он в зал свои «несокрушимые» аргументы. — Например, в частном владении в Советском Союзе находится всего один процент обрабатываемой земли, а овощей на ней производится больше, чем в колхозах и совхозах. Что еще может быть убедительнее?! Централизованное руководство экономикой препятствует развитию промышленности и прогрессу технологии. Рухнула система планирования. Планы не выполняются. В стране царит хаос. Потерпела банкротство марксистская идеология. Никто уже не верит в марксизм. Идейный разброд разъединяет монолитность общества. Всеобщая коррупция стала движущей силой поведения людей. Исчезли идейные борцы за коммунизм. Деградация культуры…»
Мне стало тошно. Я потихоньку выбрался из аудитории. За мной увязался какой-то тип.
«Стоило эмигрировать, чтобы слушать таких идиотов, — сказал он. — Они думают, что если на данном участке производится столько-то овощей, то будет производиться вдвое, втрое, вчетверо больше на вдвое, втрое, вчетверо большем участке. Силы человека ограничены. На участке вдвое больше он произведет, может быть, лишь в полтора раза больше. А начиная с некоторого момента увеличение обрабатываемой площади не будет играть роли или будет действовать в обратном направлении. С ростом участков должно возрастать число вовлекаемых в хозяйство людей. А проблемы хранения, сбыта, доставки, конкуренции?!
О каком идейном крахе советской системы они говорят? — продолжал Тип. — Здесь миллионы людей в любую минуту готовы предать все ценности западной цивилизации. Я тут десятый год. И еще не встретил ни одного идейного защитника этих самых ценностей. Такие идейные защитники Запада могут появиться только из нас, из советских людей».
Мы вышли на улицу. «Вот где будущее Запада, — сказал Тип, указывая на группы студентов. — Сумеет ли Запад взять контроль над ними? Впрочем, это их дело. У нас свои заботы. Тут тучи спекулянтов за счет русской темы, а русских среди них почти что нет. Западное общество настоящих русских не принимает. Здесь кого угодно могут признать, только не настоящего русского. Перед русскими тут какой-то затаенный страх. Западные люди в глубине души хотят, чтобы мы остались на уровне матрешек, балалаек, самоваров, частушек и переплясов. И очень злятся, когда мы чем-то обнаруживаем свое превосходство. Стараются это замолчать, принизить или испачкать. А у себя дома мы сами делаем все, чтобы помешать своим близким вырасти в нечто значительное.
Они болтают о России, — продолжал свое словоизлияние Тип, — а что они знают о реальной России? Если вы назовете русского человека лапотником, они вам зададут вопрос: а что такое лапоть? Когда-то мы провели опрос в самых глухих уголках России. Большинство опрошенных ответили, что они никогда не видели лапти. До недавнего времени все русские были убеждены, что картошка испокон веков росла на территории России. Казалось, что русский человек и возник в результате перехода наших животных предков от мясоедения к картофелеедению. Пройдет еще немного лет, и в России восторжествует мнение, будто картошка растет только в Америке, причем на деревьях, а Россия производит танки, ракеты, спутники.
Русский народ уже получил свое будущее. И потому он равнодушен к будущему. Он уже имеет свою историческую ориентацию. Лишь катастрофа может изменить ее. И вообще, судьба русского народа не есть проблема русская. Это проблема тех, кто боится того, что русский народ проявит свои скрытые силы и будет сражаться за достойное его масштабов место в истории человечества.
Эти болтуны считают себя русскими. Но чтобы быть русским, мало уметь говорить по-русски, вырасти в русской среде, читать русских писателей. Нужно иметь нечто большее: судьбу русского человека. А вот этого они как раз не хотят. Они предпочитают судьбу западноподобных людей, лишь специализирующихся на русской теме.
Считается, что мы, русские, склонны к ностальгии. А дело тут не в ностальгии, а в чем-то другом. В чем — до сих пор не могу толком разобраться. Только оказавшись здесь, я ощутил, чем была для меня Россия и что я потерял. Потерял безвозвратно. Если бы случилось чудо и я вернулся бы обратно, это все равно не было бы восстановлением моей прежней связи с Россией. Будучи оборвана однажды, эта связь уже не может быть восстановлена никогда. Я уверен, что боль от этого разрыва была бы еще сильнее, если бы я вернулся. Тут хоть какая-то надежда остается на то, что можно вернуть прошлое. А вернувшись, расстанешься и с этой последней надеждой. Теперь я хорошо понимаю тех эмигрантов, которые в свое время вернулись в Россию на верную гибель, презрев все грозные факты и предупреждения. Разумом я понимаю, что та Россия, тоска по которой изводит меня здесь, на самом деле давно не существует. Но это нисколько не ослабляет тоску. Наоборот, это еще более усиливает ее — к ней присоединяется тоска по безвозвратно ушедшему прошлому. Я знаю, что наша российская жизнь и в прошлом была кошмарной. И от сознания этого становится еще тоскливее. И никакого просвета в будущее».
Мы шли по узеньким улочкам города, битком набитым машинами. Вот специальная полицейская машина увозит шикарный «мерседес», оставленный в запрещенном месте. «Смешно, — сказал Тип, — на Западе машин полно, зато ставить их негде. У нас машин мало, зато места для них сколько угодно. Что хуже?»
Я слушал Типа и испытывал удовлетворение оттого, что я не одинок в своей судьбе. Мы обменялись телефонами. На другой день я позвонил по телефону, который он дал мне. Мне ответили, что такой человек там не проживает.
В Москве я сделал попытку построить научную теорию коммунистического общества. Причем не для широких масс населения, а для служебного пользования внутри ограниченного круга интеллектуальной элиты. Рукопись у меня отобрали. Произвели тщательный обыск дома на предмет черновиков. Взяли подписку о том, что я больше не буду работать в этом направлении и не буду распространять свои идеи. Эти меры мотивировались тем, что у нас документы с грифом «Для служебного пользования» вскоре становятся достоянием многих, и моя теория будет играть роль антисоветской пропаганды. Моя идея, что недостатки нашего общества суть необходимые следствия и проявления его достоинств, была сочтена научно несостоятельной и идеологически порочной. Раз основы общества хорошие, то и вырастающие на этой основе явления жизни должны быть хорошими. Значит, наши недостатки преходящи и не имеют отношения к сущности самого нашего общественного строя. Я признал свои ошибки и на несколько лет законсервировал свой мыслительный аппарат.