— Я разузнаю… обещаю вам.
— Скажите… а почему, собственно, вы решили открыться мне?
— Совесть замучила. И еще — я ведь люблю вас. Вы знаете…
Промчавшись по Знаменской, кони внесли их на Эртелев. Черказьянов выпрыгнул, протянул руку. Молодая дама выставила сапожок на порошу. Встречавшие хозяйку Герасим и Муму почтительно замерли в некотором отдалении. Черказьянов вынул из саней арбуз, вложил его в руки Любови Яковлевне.
— Позвольте вопрос и мне. — Он наклонился к самому ее уху. — Вы пишете роман… я знаю. Как сложится моя судьба?
Молодая писательница промолчала. Ей не хотелось огорчать этого в сущности неплохого человека.
Теперь для успешного завершения романа молодой писательнице во что бы то ни стало нужно было выяснить судьбу похищенного злодеями мужа, но обещавший предоставить все необходимые сведения Черказьянов, как на грех, куда-то запропал.
Время шло. Любовь Яковлевна встретила Новый, 1881 год. В газетах писалось о необходимости радикальных преобразований, одни были за конституцию, другие за Земский собор, финансовая роспись имела дефицитом пятьдесят миллионов, Высочайший указ отменял налог на соль, яростные споры велись по вопросу отмены подушной подати, здоровые силы общества требовали незамедлительного и полного замирения с Польшей — до всего этого молодой женщине не было ни малейшего дела.
Просматривая ли отчеты о полицейских расследованиях за карельской березы рабочим столом, лежа ли в горячей ванне под повешенными здесь портретами троих Любегиных, расположась ли поперек кровати с неизвестно как попавшей в комнаты брошюрой Михайловского или же играя с полюбившимся ей Муму, — Любовь Яковлевна поминутно ждала появления Василия Георгиевича, на худой конец — письма от него.
«Что же он медлит? — думала Стечкина. — Так я и не закончу никогда».
Снова посылала она Дуняшу за газетами, разворачивала какое-нибудь «Новое время» или «Голос», пробегала глазами все подряд, но не находила ничего об Игоре Игоревиче.
Раздраженно смяв листы и передав их на растопку, молодая женщина механически направлялась в ванную комнату, куда незамедлительно доставляли дорогие тонкие папиросы и вазочки толченого с имбирем сахару. Поджидавшие ее архиереи в клобуках и турок в чалме покрывались крупными каплями пота, стоило ей только сбросить одежду — откровенно поддразнивая похотливцев, Любовь Яковлевна намеренно выставляла из воды грудь или бедро, чувственно облизывала серебряную ложечку, окутывалась клубами дыма и скрывалась от горящих взоров.
Выбравшись из пенной купели, со сладким привкусом во рту, немедленно осведомлялась она, не наносил ли визита краснобровый молодой мужчина в крепких кожаных перчатках, не кричал ли ее кто с улицы, не приходил ли с письмом выживший из ума почитатель бальных танцев. Неизменно получая отрицательный ответ, в оранжевом, лиловом или сиреневом с петухами пеньюаре падала Любовь Яковлевна поперек мягчайшей своей постели, и рука сама тянулась к непозволительной брошюре.
«Что такое прогресс?» — значилось на захватанной обложке, и ответ, простой и однозначный, давался сразу во вступлении.
«Прогресс для мужчины, — брал быка за рога Николай Константинович Михайловский, — это, несомненно, когда сегодня у него одна, завтра две и послезавтра три. Для женщины же прогресс — это когда сегодня у нее двое, завтра четверо и послезавтра — восемь!»
Немало смеясь, Любовь Яковлевна читала наугад кусок, мысленно спорила или соглашалась со страстным публицистом — после, накинув что-нибудь, спускалась в дворницкую, на пальцах спрашивала Герасима (догадливого, как и все глухонемые), не лез ли кто через забор и не писали ли чего под окнами на снегу, — трепала за ушами могучего Муму, скармливала счастливому псу порцию студня с хреном или залежавшейся наперченной корейки, возвращалась к себе, снова отправляла горничную за газетами, раздражалась, не находя в них ничего нового, дразнила в ванной троих запотевших братцев, смеялась и спорила с лукавыми доводами Михайловского, снова спускалась вниз и спрашивала о Черказьянове.
…Она лежала в горячей воде, с отвращением курила, через силу сглатывала толченый сахар с имбирем (изнемогавшие Любегины пялились вытаращенными, как у Крупского, глазами) и, казалось, никогда не выберется из порочного, замкнутого, самоей ею установленного круга — газеты, ванна, кровать, дворницкая, — внезапно дверь распахнулась, и вбежавшая в дымный пар Дуняша прокричала о приходе гостя. Выплеснув с полведра, Любовь Яковлевна выхватила у дуры визитку.
Тут же испытала она разочарование, удивление и, признаться, немалый испуг.
Явился вовсе не тот, кого она так упорно ждала.
«Тертий Филиппов, — золотом было вытеснено по пергаменту. — Епитроп Иерусалимской церкви. Государственный контролер и ревизующий сенатор».
Строя предположения самые фантастические — одно мрачней и нелепее другого, молодая писательница велела горничной подыскать одеяние поскромнее и с бьющимся от волнения сердцем сбежала вниз по ступеням.
Свет в диванной отчего-то был прикручен. В самом темном углу различила она неподвижный массивный силуэт.
— Ваше высокопреподобие, — сбивчиво заговорила хозяйка дома. — Ваше высокопреосвященство… право же… такая честь… чем обязана?
Сдавленные звуки, какое-то зажатое клокотание, протяжный мучительный стон были ей ответом.
С зашевелившимися волосами, в мгновенно охватившей все тело испарине Любовь Яковлевна до конца вывернула фитиль — и громкий, более не сдерживаемый хохот буквально сотряс стены.
— Иван Сергеевич! Ну как вы могли! — Стечкина без сил опустилась на диванные подушки.
— Решил немного разыграть вас… уж не серчайте! — Выпятив раздвоенный подбородок, Тургенев отсмеялся, перевел дух и откровенно любовался ею. — Экая, однако, вы раскрасавица!.. А я, собственно, шел мимо… из шахматного клуба — дай, думаю, проведаю. — Знаменитый писатель вынул из жилетного кармана регалию, втянул ее аромат крупным чувственным носом. — Вы так внезапно исчезли тогда… сидели напротив в гостиной, помнится, я рассказывал о Любегиных, и — нате вам! — растворились в воздухе. — Он раскурил сигару и закашлялся. — Я ведь реалист, — чуть другим голосом продолжил он, — и более всего интересуюсь живою правдою людской физиономии, ко всему сверхъестественному отношусь равнодушно, ни в какие абсолюты и системы не верю, люблю больше всего свободу!
На Любовь Яковлевну явственно пахнуло хрестоматией.
С некоторым подозрением оглядела она гостя. Нет, несомненно, это был ее Тургенев, разве что чуть хуже выбритый.
— Сейчас я вас покормлю, — спохватилась молодая хозяйка. — Сегодня у нас кабачки, фаршированные баклажанами, нашпигованный рябчиком бекас, авокады, сваренные в грушевом компоте.
— Что это вы такое говорите? — неприятно удивился Иван Сергеевич и, подойдя к окну, брезгливо выбросил на Эртелев едва початую сигару. — Экая гадость!