Государство и светомузыка | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Спасибо вам… рад был повидаться… а сейчас, извините, мне нужно идти…

Он выложил на скатерть смятый кредитный билет и вышел. Великий Композитор, думая уже о чем-то своем, посидел еще немного. Время тянулось на редкость медленно. Одеваясь в гардеробе, он сунул руку в карман шубы и ощутил что-то холодное и мокрое. Это было моченое яблоко, давеча пожалованное ему императором.

Александр Николаевич вытянул его кончиками пальцев и, брезгливо скривив лицо, бросил в урну.


Не зная, чем занять себя, он вернулся в гостиницу, снова ходил по нумеру и трогал обои, раскрыл саквояж, наткнулся на экземпляр «Нивы», о котором совершенно забыл.

«Кажется, рассказ Бунина…»

Аккуратно, чтобы не измять костюма, он прилег на кровать и достаточно рассеянно принялся проглядывать классика.

ЯИЧНИЦА

Кузьма Авдеич Барсуков сидел в белых брюках и белых трусах за только что отструганным щелястым и занозистым столом и, уперев локти в едко пахнущую скипидаром смоляную поверхность, задумчиво ковырял любовно приготовленную для него яичницу из двенадцати с лишним хохлаточных яиц.

Житель большого далекого города, он приехал погостить к неродной тетке Изабелле Карловне Розенкранц, приветливой носатой женщине, которая тут же добродушно отшлепала его за то, что не являлся к ней так долго — они виделись впервые, — и Кузьма Авдеич вначале испугался увесистых и точных шлепков коренастой и жилистой старухи, но потом поняли, подхватив по-молодому упругое, напомаженное вежеталем тело неродной, но уже сроднившейся с ним тетки, с гиканьем закружил ее по станционной платформе, все более входя во вкус занятия, пугая собак и провинциальных барышень, расшвыривая узлы, чемоданы и баулы, а потом опустил бережно на чей-то хрустнувший сундучок, преклонил колена и попросил благословения, которое тотчас было получено.

И вот теперь, умывшись, переодевшись и подстригшись, он сидел в забитом пышной зеленью палисаднике и ел яичные желтки, вырезывая их со сковородки изящными маникюрными ножницами.

Пронизанное солнцем августовское утро переходило в день, день начинал клониться к вечеру, яичница не остывала в знойном воздухе, она трещала и дымилась в синеватом мареве, где-то вдали голубели холмы, желтело жнивье, полногрудые сойки распевали в купах деревьев цыганские романсы, назойливо бубнили свое рои насекомых, рявкнул и замолк в дубраве потревоженный медведь, плеснула рыба в заброшенном колодце, идущие с испольщины мужики и бабы степенно обсуждали виды на урожай, далеко-далеко шумело море.

— Кузьма Авдеич, ау! — ласково сказали за спиной.

То была Агриппина Серапионовна, молодая жена коллежского ассенизатора Харченки, знаменитого на всю округу изобретателя биохимического компостирующего туалета.

Барсуков подвинулся, она села рядом, упнувшись в него плечом. Кузьме Авдеичу стало хорошо и сладко. Налетел первый за день порыв ветра, трепыхнул листву над головой, шуршанул кусты, спугнул затаившегося кедрача.

— Муж на полигон уехал, — распевно проговорила женщина, — набрал еды побольше — и на испытания!

— Полноте, Агриппина Серапионовна, полноте! — изнемогая от чего-то неизбывного, произнес Барсуков. — Да вы же любите меня!

Она почесала зацарапанную ногу, босую, загорелую, с удивительно круглым коленом.

На соседском участке залаяла такса. Куда-то пронесли утопленника. Прошел, возвращаясь с базара, грамотный мужик, с Белинским и Гоголем под мышкой. Глухо стукнула оземь и смешалась с пылью капля дождя.

Кузьма Авдеич как никогда ощущал сейчас всю полноту жизни, неотъемлемой частью которой был он сам, и более того: ему представилось, что уедь он отсюда — и сразу перестанут существовать и заросший зеленый палисадник, и барышни за вокзале, и сам вокзал, и весь этот милый провинциальный городок, и даже чудесной Агриппины Серапионовны не станет вовсе.

Он глубоко вздохнул и разомкнул веки. Агриппины Серапионовны не было. Морщась и обжигая пальцы, он вырезал очередной желток, подул на него и переправил в рот.

— Кузьма Авдеич! — позвал его кто-то.

Поперхнувшись от неожиданности, он обернулся.

То была Прасковья Васильевна, немолодая злобная женщина со щеточкой усов на заячьей губе, жена известного картежника и медвежатника Хромченки.

Барсуков подвинулся, она плюхнулась рядом, уколов его острым скелетом. За горизонтом опускалось подернувшееся пеленою и похожее на яичный желток солнце. Низко-низко, едва не задевая голову Барсукова длинными вислыми ногами, пролетела стая журавлей. Большой мохнатый шмель влетел в ухо Прасковьи Васильевны и с воем вылетел из другого.

— Муженек мой совсем свихнулся, — визгливо пожаловалась Прасковья Васильевна. — На рассвете пошел с колодой карт на медведя, а сейчас схватил берданку — и в клуб!

— Полноте, Прасковья Васильевна, полноте! — произнес Барсуков, не в силах более сдержать переполняющих его ощущений. — Да вы ведь любите меня!

Она далеко и смачно выплюнула какую-то жвачку, утерла щербатый рот краем запылившейся юбки.

Из-под трухлявого пня выползла крупная медянка и улеглась рядом, выпрашивая корма. Синеватые сумерки обволоклись вокруг головы Кузьмы Авдеича. На соседском участке начался пожар, туда бежали люди с топорами и ведрами.

Барсуков знал, что день заканчивается, но знал он и то, что за этим днем последует другой, а потом третий, и он по-прежнему будет сидеть здесь, молодой и сильный, сознавая свою крепкость и ладность, а потом уедет и заберет все пережитое с собой, и ощущения никогда не покинут его.

Он приоткрыл глаза. Прасковьи Васильевны не было. Он вырезал последний холодный желток.

— Кузьма Авдеич! Кузьма Авдеич! — крикнули за забором.

— Полноте, полноте! — налитый до ноздрей переживаниями, откликнулся он. — Вы же любите меня!

Он проглотил желток, решительно встал, приподнял яичницу за края и закрепил ее прищепками на бельевой веревке.

Было уже достаточно темно, из дома звали ужинать, но Барсуков дождался резкого дуновения ветра. Белковая дырчатая простыня напряглась, вытянулась и зашлепала на свежем порыве.

Барсуков расхохотался и долго не мог уняться.

Он знал, что завтра ему сделают новую яичницу……………

13

В дверь стукнули чем-то металлическим.

Великий Композитор раскрыл глаза. В нумере было темно. Нашаривши выключатель, он зажмурился под потоком хлынувшего света и крикнул, чтобы входили.

Красиво держа на отлете чуть запорошенный снегом кивер, на пороге стоял гусар в расшитом золотыми шнурами доломане.

Плечи Александра Николаевича непроизвольно поднялись, шея сделалась слабой, в ухе что-то стрельнуло. Сразу вспомнилась утренняя сцена возле Зимнего — он, непочтительный и дерзкий (художник выше царя?!), отказывает в просьбе императору и самодержцу. Сейчас его свяжут, отвезут в тюрьму и заточат в темнице!