Второй немец был техником. У него чтобы гайка или кусочек контровки на площадке валялся – ни-ни. Как-то при сдаче инструмента пропали плоскогубцы. А надо сказать, в инструментальных ящиках была такая особенность: они опрыскивались аэрозольной краской, и на дне оставался след инструмента. Где «плоские»? В каком вертолете, в каком узле забыли? И корячилась ТЭЧ до ночи. Нашли. В хвостовой балке забыл солдат инструмент. Немец-младший только кулаки сжал да зубами заскрипел. А ведь имел право и на большее. Солдата перевели в хозвзвод.
Как-то в палатку зашел старший немец. Достал бутылку водки.
– Товарищ старший лейтенант, вы как?
– Как все, – я достал стаканы.
Выпили. Поговорили за жизнь. Немцы были родом из Чирчика. Родителей выслали из Поволжья в тридцатых годах в Казахстан. Чиниться мне с таким мужиком не хотелось. Он и так на людях был вежлив, честь при встрече отдавал по уставу.
Мы перешли на «ты».
– Саня, помоги, тут одно дело такое.
То, что у немца была водка, я знал. И водка была нужна всем. И всегда. В Афгане офицеры пили больше, чем в Союзе. При том, что поллитровка стоила 20 чеков (около 60 рублей по союзным меркам. А в Союзе, напомню, 5—6 рублей). Зато у немца всегда в критическую минуту можно было одолжиться.
А дело было простое. В эскадрилье решили устроить внезапный шмон. Разумеется, особисты. Разумеется, на предмет водки, трофейного оружия, товаров, купленных у афганцев. Все это потом уплывало в «дальние края». Но о самом внезапном в армии знают всегда за сутки минимум. И немец, с моего согласия, сгрузил под мою кровать пару мешков с бутылками. Меня, естественно, сдали, но до крутой разборки дело не дошло по причине сообразительности одного из моих солдат по фамилии Лавриньков (не забыть бы его «фокусы» с моим пистолетом).
Так вот, когда по жалобе «куратора» летчиков ко мне с обыском и смехуечками явился какой-то политотдельский старлей, пока мы выясняли отношения, с чего начинать досмотр: с сейфа или с жилой части, в палатку зашел с ведром и тряпкой рядовой Лавриньков. Увалень, большой любитель поспать, здоровый, как сарай. Короче, «лицо рязанской национальности». У него были замечательно большие кисти рук. Лапы, а не кисти. А еще где-то в глубине глаз, спрятанных за мохнатыми белесыми бровями и ресницами, такая хитреца пряталась, что ой-ой!
Лавриньков как-то особенно тупо посмотрел на нас и равнодушно доложил:
– Я, это... помыть. Одилджон приказал. С хлоркой.
Я кивнул. Солдат ушел за перегородку.
Открыли сейф. «Посланец» долго вертел в руках афганский нож, я выменял его в Чардаре на две банки сгущенки у самооборонца. Но все остальное в сейфе было в норме.
Речь о водке не шла. И разборок я не боялся. Просто было жалко отдавать чужое и нужное. Заберут ведь. Лавриньков за перегородкой хлюпал тряпкой, сопел. А потом, как-то сильно загремев ведром, вышел.
Так вот, когда «посланец» заглянул под мою кровать, то там ничего не обнаружил. Мне стало смешно до истерики. Я сам нагнулся. Мокрые, грязные доски, белые комочки хлорки, старые носки. И все.
Политотдельский смущенно объяснил, что у них был «сигнал», и поплелся восвояси. Тут же нарисовался Лавриньков, снова с ведром и шваброй.
– ??!!
– Я мешки за палатку вытолкал. Там, между сеткой и палаткой, место есть. Брезент подрезал, водой полил – и они поехали. Затолкать назад? А что там?
Ночью, после отбоя, я вызвал Лавринькова и налил ему стакан водки. Он не спеша выпил, взял кусочек соленого помидора. Сказал:
– А мы знали, что там было. Одилджон все это придумал и меня послал.
Раскосый, симпатичный узбек с автоматом на груди – это Одилджон. Убывая, Коля Бурбыга посоветовал мне назначить Одила старшим среди солдат. Без этого нельзя. Одилджон был умен, порядочен и физически крепок. Не курил, но мог, и только с земляками под плов, выпить граммов сто водки. Меня, наверное, как нерусского по фамилии и ненавидящего армейский расизм, он признал сразу. Но самое ценное – Одил быстро освоил все типографские премудрости и строго следил за порядком.
Он был чистюля, как большинство узбеков. Среди них, если намеренно не зачмуривать человека, немного нерях. Если бы азиаты были грязны и неряшливы, то давно бы вымерли в своем благодатном климате, где микроб на микробе сидит.
У меня было какое-то смутное ощущение, что все эти азиатские юноши кожей чувствуют происходящее в Афгане и разбираются в ситуации получше офицеров. На генетическом уровне «чувствуют». Нет, я не о тяготах военной службы, это было на всех. Вот еще одно построение, не выдерживающее критики: по моему разумению, узбеку лучше всего было доверять материальную часть – машину, каптерку, запасы, вести хозяйство. Таджика нужно брать, как барометр в плаванье, на боевые, он чует, где опасность. Дагестанцы, да и все кавказцы – это «спецназ». А русские на все годились. Но чертов климат!
И еще есть особый «ум молодости» – о нем не говорят почему-то, но он есть, и он позволяет выжить, дойти до зрелых лет. Ладно, это не «Куддус-наме» – любимая моя книга советов и наставлений.
Одилджон, видя, что утро я начинаю с перекладины, предложил:
– Давайте спортзал построим.
Тут гвоздя лишнего нет, а ему спортзал! Но он построил. Короче говоря, получился борцовский ковер из сшитых плотно матрасов, обтянутых брезентом, с брезентовым же навесом. И тут выяснилось (ах, хитрый узбек!), что Одил до армии боролся на свадьбах, чем изрядно пополнял свой студенческий бюджет. И, конечно, он на открытие спортзала предложил мне помериться силами.
– В Дагестане ведь все борются, да?
Да, «сынок», все! Вес у нас был схожий. Возраст роли не играл. Мне 31, ему 19.
Он оказался стремительным, увертливым, стиль атакующий. Мы так и не выяснили – чья взяла. Взяли за правило: по три схватки в день, если время позволяло. Честно говоря, меня спасала левая стойка и вариации нехитрого, но отработанного приема – «мельница». Но он быстро изобрел противоядие. Помню, уходя от его очередного прохода в ноги, я обжег о брезент большой палец. Хорошо так содрал кожу.
Одилджон любил посылать домой фотографии с оружием в руках. При этом застегивался на все пуговицы, обязательно надевал фуражку и смотрел, чтобы на втором плане не было видно палатки или маскировочной сети. В чем дело? Все просто. Он, как и большинство узбеков-срочников, не хотел волновать своих родителей Афганом, писал в письмах, что служит в Германии. (А вот видывал я одного русского дурака, офицера, который жене переслал окровавленную рубашку: мол, гляди, сучка, как страдаю.)
Да, всякий раз одолев меня, Одил извинялся. Я этого не делал.
О моих солдатах той, «палаточной», поры – апреля—января 1981 года – я не могу сказать ни одного плохого слова. Они были трудолюбивы, уважительны, выносливы. Мы им платили заботой и уважением, с ними «по дембелю» было жаль расставаться. Отчего же в следующем году, в феврале 1982-го, когда я надрывал пупок, чтобы солдатам, тем, которых уже сам набирал в типографию, жилось хорошо, по-человечески, мне все чаще на ум приходила поговорка: «Куда солдата не целуй, у него везде жопа». Эту циничную, но меткую истину я услышал впервые от прапорщика Мишки Зёбера на польской границе. Это было в другой жизни, до Афгана. Но было правдой. Конечно, к Мишке за его фокусы стоило поворачиваться не только жопой, а местом более суровым. Но об этом времени в другой раз.