Чуть отдышавшись, я поднял пулемет и, шатаясь на дрожавших ногах, пошел дальше. Это было ужасное путешествие: я шел через поля, через рощи, переходил речушки, прятался в канавах… Была уже поздняя ночь, когда я наконец наткнулся на отделение наших саперов и подумал, что смогу отдохнуть. Ничего подобного: их командир встретил меня с презрением, которого я, несомненно, заслуживал.
— Не выдумывай! Не лги! Ты отбился от своего подразделения и не знаешь, как вернуться… Могу только сказать, что ни один солдат, достойный называться солдатом, не окажется в таком унизительном положении! Будь моя воля, ты предстал бы перед трибуналом за дезертирство! — Он несколько раз смерил меня взглядом, словно какого-то причудливого уродца. — Хорошо, говори! Какой полк?
— Двадцать седьмой танковый, пятая рота [73] .
Наши заняли позицию в деревне, находившейся километрах в четырех к западу. Мое появление вызвало взрыв насмешек и свиста, но меня это уже не трогало. Я устало подошел к лейтенанту Лёве, который разговаривал с гауптфельдфебелем Гофманом.
— Фаненюнкер Хассель вернулся со вновь обретенным МГ-42.
— Хорошо, — ответил Лёве; больше он к этому не возвращался.
Я поплелся к своему отделению и нашел Малыша в превосходном расположении духа.
— Твое счастье, что я тебя не догнал! Напомни, чтобы пересчитал тебе зубы, когда буду в настроении.
— Скажи вот что, — недовольно спросил Старик, — что все это время было у тебя на уме?
Я пожал плечами и не ответил. Сел на землю и принялся механически чистить треклятый МГ, причину всех моих несчастий. Ко мне тут же подсел Порта, ткнул меня шутливо — и ощутимо — в бок.
— Ну? Какая она была? — спросил он. — Что ж не привел ее с собой, чтобы мы все могли потрахаться?
— Слушай, кончай ты, — ответил я.
Через несколько секунд раздались свистки; лейтенант Лёве крикнул, чтобы мы строились, так как выступаем в путь снова. Майор Хинка пришел осмотреть нас, и когда Лёве отдавал ему честь, я впервые заметил, что голова у него перевязана.
— Пятая рота готова начать движение. Мы потеряли одного офицера, трех младших командиров, шестьдесят солдат. Один младший командир и четырнадцать солдат госпитализированы… Ах, да! Еще был потерян, а потом снова найден один пулемет.
Хинка с равнодушным видом козырнул в ответ и взглянул на нас.
— Благодарю, лейтенант.
Он медленно пошел вдоль строя, осматривая поочередно каждого солдата. Ничто не вызывало у него ни гнева, ни восхищения, пока он не подошел ко мне.
— Лейтенант Лёве, почему этот солдат в таком отвратительном виде? Заправь рубашку в брюки, застегни мундир! Покажи пулемет.
К счастью, МГ был, по крайней мере, чистым и нареканий не вызывал. Майор хмыкнул и вернул его мне.
— Лейтенант, обрати внимания на этого солдата. Я не потерплю неряшливости!
Лёве покорно кивнул и сделал знак гауптфельдфебелю Гофману. Тот немедленно достал блокнот и записал мою фамилию заглавными буквами на чистой странице.
Рота двинулась в путь по шоссе, сапоги слаженно стучали по асфальту. Кто-то запел, остальные быстро подхватили:
Weit ist der Weg zuruck ins Heimatland
So weit, so weit!
Die Wolken ziehen dahin daher
Sie ziehen wohl uber Meer
Der Mensch lebt nur einmal
Und dann nicht mehr…
— Пой! — приказал Малыш, шедший слева от меня.
— Устал, — ответил я с раздражением. — Пошел вон, оставь меня в покое!
Я был слишком измотанным, чтобы идти, чтобы петь. Слишком усталым для всего. Мне хотелось упасть на землю и расстаться с жизнью. Веки закрывались, меня шатало.
— Пой, черт возьми! — прошипел Малыш. — Открывай рот и пой, а то зубы пересчитаю!
Далека домой дорога,
Очень, очень далека!
И оттуда ветер гонит
К нам над морем облака.
Жизнь дается лишь однажды,
Из могилы уж не встать…
Сперва неуверенно, потом, когда дух окреп, громче, я стал петь вместе с остальными.
На севере и юге, на востоке и западе немецкие солдаты погибали геройской смертью; а дома, на родине, немецкие матери со слезами на глазах благодарили Бога и носили траур с высоко поднятыми головами и гордой улыбкой на губах… Во всяком случае, так писала «Фелькишер беобахтер».
История повторяется: кажется, немецкая молодежь была вечно обречена жертвовать жизнью за то или другое дело и никогда не умирала без какой-то патриотической выспренности на устах. Да здравствует кайзер, да здравствует отечество или просто хайль Гитлер. Солдаты гибли массово и быстро во всех краях земли под звуки труб и барабанов; и ни одна мать, жена, сестра или невеста не позорила себя слезами по своему павшему герою. Немецкие женщины гордились, что отдали таких сыновей своей стране в ее трудный час.
Таковы были парадные стороны войны. Никто никогда не говорил о суровой действительности. Немецкие женщины не должны были знать о солдатах, которые кричали в мучениях, лежа с оторванными ногами, свисали кусками горелой, разящей паленым плоти из башен своих горящих танков или слепо ползли с расколотыми черепами, сквозь которые проглядывал мозг, по полю боя. Никто, кроме сумасшедших или предателей, не говорил о таких вещах. Все немецкие солдаты погибали геройской смертью, и ни один герой не умирал подобным образом, неприглядным и лишенным всяческого человеческого достоинства.
В учебниках истории немецкие герои носили щегольские мундиры, грудь у них сверкала орденами; они пели на марше под волнующие кровь звуки труб и барабанов, гордо размахивали флагами, идя на войну, и миллион одетых в черное немецких матерей высоко держали голову.
Герои никогда не жили в грязи и мерзости траншей; герои никогда не говорили о поражении и не кляли развязавших войну правителей; герои никогда не гибли, зовя с детским плачем матерей и пытаясь затолкать вылезшие кишки в разорванный живот… Однако большинство из нас знало войну такой, и думаю, я знал ее не хуже, чем кто бы то ни было.
По всей дороге, на километр или больше, множество солдат панически бросалось в кюветы или жалось в ужасе к живым изгородям. Казалось, невидимая рука внезапно рассеивала их, оставляя зияющую пустоту там, где только что были люди. Ирония заключалась в том, что это были немцы, разбегавшиеся ради спасения жизни от других немцев. Приближавшаяся колонна легковушек и грузовиков неслась на опасно большой скорости, они раздраженно сигналили, давая понять, что не остановятся ни из-за кого — хоть своих, хоть чужих.