Легион обреченных | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Меня направили во второй взвод, которым командовал лейтенант фон Барринг, и тут начали происходить непривычные для меня вещи.


Барринг протянул руку и стиснул мою в крепком, дружелюбном пожатии. Подобных вещей офицер в прусской армии просто не может делать, однако он сделал; и, сделав, сказал:

— Добро пожаловать, парень, добро пожаловать в пятую роту. Ты попал в отвратительный полк, но нам нужно держаться заодно и облегчать себе жизнь. Иди к двадцать четвертому товарному вагону, доложи о своем прибытии унтер-офицеру Байеру, он командир первого отделения.

И улыбнулся — улыбка была широкой, искренней, веселой, улыбкой славного, дружелюбного молодого человека.

Я был совершенно ошеломлен.

Я быстро отыскал двадцать четвертый вагон, и мне показали унтер-офицера Байера. Он сидел у большой бочки за игрой в карты с тремя партнерами — невысокий, крепко сложенный, лет тридцати пяти. Я остановился, как полагалось, в трех шагах от него, щелкнул каблуками и громким, отчетливым голосом начал доклад:

— Герр унтер-офицер, осмелюсь…

Дальше у меня дело не пошло. Двое из четверых подскочили с ведер, на которых сидели, и вытянулись в струнку. Унтер-офицер и четвертый повалились навзничь, выпустив из рук карты, разлетевшиеся, будто сухие листья на осеннем ветру. Несколько секунд все четверо таращились на меня. Потом рослый, рыжеволосый обер-ефрейтор заговорил:

— Черт возьми, приятель! Ты перепугал нас до смерти. В тебя, небось, Гитлер вселился. Что дернуло такого плоскостопого навозного жука, как ты, явиться и помешать миролюбивым бюргерам за их невинным занятием? Скажи, кто ты и что ты.

— Докладываю, герр обер-ефрейтор, что я пришел от лейтенанта фон Барринга доложить о своем прибытии командиру первого отделения унтер-офицеру Байеру, — ответил я.

Байер и четвертый, все еще лежавшие на спине, поднялись; все четверо уставились на меня в ужасе, словно готовые разбежаться с криками в разные стороны, если я приближусь к ним хотя бы на шаг. Потом все разом громко захохотали.

— Слышали его? Герр обер-ефрейтор. Ха-ха-ха! Герр унтер-офицер Байер, ха-ха-ха! — воскликнул рыжеволосый обер-ефрейтор, потом повернулся к унтер-офицеру и с низким поклоном заговорил: — Ваше достопочтенное превосходительство! Ваша обожаемая светлость, ваше пленяющее великолепие, герр унтер-офицер Байер, осмелюсь доложить…

Я в замешательстве переводил взгляд с одного на другого, будучи не в силах понять, что здесь такого забавного. Когда приступ смеха прекратился, унтер-офицер спросил, откуда я прибыл. Я ответил, и все сочувственно посмотрели на меня.

— Кончай ты тянуться, — сказал рыжий. — Штрафной полк в Ганновере. Теперь понятно, почему так ведешь себя. Мы решили, что ты хочешь разыграть нас, когда щелкнул каблуками; но, видимо, тебе очень повезло, что еще можешь ими щелкать. Ну, что ж, добро пожаловать!

С этими словами я был принят в первое отделение, и час спустя мы катили к Фрайбургу, где нас должны были превратить в боевую единицу и отправить для специального обучения в то или иное место обезумевшей Европы. По пути мои четверо спутников представились, и с этими четверыми я был потом неразлучен.

Вилли Байер был на десять лет старше нас, поэтому носил прозвище «Старик». Он был женат, имел двух детей. По профессии был столяром, семья его жила в Берлине. Из-за политических взглядов провел полтора года в концлагере, потом его «помиловали» и отправили в штрафной полк. Старик спокойно улыбнулся своим мыслям:

— И наверняка пробуду здесь, пока в один прекрасный день не нарвусь на пулю.

Старик был надежным товарищем, неизменно хладнокровным, выдержанным. За те четыре жутких года, что мы провели вместе, я ни разу не замечал у него нервозности или страха. Он был одним из тех удивительных людей, что излучают спокойствие, в котором мы очень нуждались, находясь в опасном положении. Он был для нас чуть ли не отцом, хотя разница в возрасте составляла всего десять лет, и я не раз радовался тому, как повезло мне оказаться в одном танковом экипаже со Стариком.

Обер-ефрейтор Йозеф Порта был одним из тех неисправимых пройдох, перехитрить которых невозможно. Ему было наплевать на войну; думаю, и Бог, и дьявол побаивались связываться с ним, чтобы не оказаться в глупом положении. Во всяком случае, его боялись все офицеры роты, которых он мог осадить, иногда раз и навсегда, дурашливым взглядом.

Порта никогда не упускал возможности сообщить всем встречным и поперечным, что держится левых взглядов. Он провел год в Ораниенбурге и Моабите по обвинению в коммунистической деятельности. В 1932 году он помог друзьям вывесить несколько социал-демократических флагов на колокольне церкви Святого Михаила. Полицейские схватили Порту и упекли в кутузку на две недели; потом эта история была забыта, но в 1938 году его неожиданно арестовали гестаповцы. Они прилагали громадные усилия, дабы убедить его, что он знает таинственное укрытие толстого, но вечно невидимого Вольвебера, вождя коммунистов. После двух месяцев голода и пыток его отдали под суд по обвинению в коммунистической деятельности. Перед судьями поместили увеличенную до громадных размеров фотографию, на которой был виден Порта, идущий с огромным флагом к колокольне церкви. Он получил двенадцать лет каторжных работ за коммунистическую деятельность и осквернение храма. Незадолго до начала войны его, как и многих заключенных, помиловали обычным способом, отправив в штрафной полк. С солдатами дело обстоит так же, как с деньгами — неважно, откуда они берутся.

Порта был берлинцем и в полной мере обладал вульгарным берлинским юмором, бойким языком и поразительной наглостью. Ему стоило только открыть рот, чтобы все окружающие повалились от смеха, особенно когда он с нарочитой манерностью растягивал слова и принимал такой надменный, презрительный вид, какой можно встретить лишь у служителей немецкого правосудия.

Кроме того, Порта был очень музыкален, обладал подлинным природным талантом. Играл он одинаково чарующе и на еврейской арфе, и на церковном органе. Всякий раз, когда он брался за свой кларнет, которым владел чудесно, взгляд его маленьких, проницательных глаз становился неподвижно устремленным вперед, а рыжие волосы щетинились, словно стог сена в бурю. Ноты, казалось, вылетали, танцуя, из инструмента, исполнял ли он популярные мелодии или импровизировал на классические темы. Партитура была для Порты китайской грамотой, но если мы случайно слышали какую-то музыку, Старику было достаточно насвистать ему мелодию, и Порта играл ее так, словно сам сочинил.

Обладал Порта и даром рассказчика. Он мог растянуть историю на несколько дней, хотя она была ложью и вымыслом с начала до конца.

Как и все уважающие себя берлинцы, Порта всегда мог сказать, где можно найти какую-то еду, как прибрать ее к рукам и, если существовал какой-то выбор, какая лучше. Может быть, когда евреи бродили по пустыне, у них был свой Порта.

Порта утверждал, что пользовался громадным успехом у женщин, хотя внешность его заставляла в этом сомневаться. Он был очень высоким и очень тощим. Шея торчала из воротника мундира, словно журавлиная; громадный кадык, когда Порта говорил, доводил окружающих до головокружения, потому что невозможно было отвести взгляда от того, как он скачет вверх-вниз. Лицо у него было треугольной формы, беспорядочно усеянным веснушками. Маленькие, зеленые, свиные глазки с длинными белыми ресницами смотрели, хитро поблескивая, на собеседника. Волосы были огненно-рыжими и торчали во все стороны, будто солома. Нос представлял собой его гордость, Бог весть отчего. Когда он раскрывал рот, на верхней челюсти посередине был виден только один зуб. Порта утверждал, что у него есть еще два, только они коренные и далеко спрятаны. Где квартирмейстер находил для Порты сапоги, представляло собой загадку; носил он, должно быть, сорок седьмой размер.