Легион обреченных | Страница: 8

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы занимались муштрой, пока кровь не выступала из-под ногтей — это не риторическая фигура, а жестокая реальность.

Мы то ходили гусиным шагом с полной выкладкой — в каске, с рюкзаком, набитой песком патронной сумкой и в шинелях, хотя другие ходили в летней одежде и жаловались на жару.

То с трудом тащились по грязи, доходившей до середины голени; стояли по горло в воде и с совершенно застывшими лицами выполняли ружейные приемы.

Наши унтеры были сущими дьяволами, орали на нас, пока мы не доходили до грани безумия. Возможности поднять крик они не упускали никогда.

Такого наказания, как лишение свободы, не существовало по той простой причине, что свободы мы не имели. Только обязанности, обязанности, обязанности. Правда, у нас был часовой перерыв на обед, и теоретически мы считались свободными с половины восьмого до девяти, но, если мы не посвящали каждую минуту этого времени чистке грязного обмундирования, снаряжения и сапог, нас жуткими репрессиями приучали это делать.

В девять мы должны были лежать на койках. Но это не означало возможности спать. Каждую ночь нам устраивали учебные тревоги и тренировки в быстром переодевании.

Когда раздавался сигнал тревоги, мы вскакивали, надевали полное полевое снаряжение и строились. Потом нас заставляли переодеваться в парадные мундиры. Потом в повседневную форму. Потом снова в полевую. Это никогда не получалось хорошо. Каждую ночь часа два гоняли вверх-вниз по лестницам, словно стадо испуганных животных. Постепенно мы дошли до такого состояния, что при виде лишь тени унтера могли упасть в обморок от панического страха.

Когда первые полтора месяца истекли, у нас начались стрельбы и полевые учения. Тут мы поняли, что такое усталость.

Мы научились проползать на брюхе километры по учебному полю, по острому шлаку и камням, разрывавшим нам ладони до кровавых полос, и сантиметры по вонючей грязи, от запаха которой едва не задыхались. Но больше всего нас пугали марш-броски.

Однажды ночью нас подняли. Унтеры с криком врывались в комнаты, где мы спали без задних ног:

— Тревога! Тревога!

Отупевшие от усталости, мы подскочили с коек, распахнули шкафчики и с лихорадочной, осточертевшей поспешностью оделись. Какая-то неподатливая лямка, упрямая застежка, из-за которых ты терял полсекунды, представляли собой катастрофу. Не успело пройти и двух минут, как в коридоре раздались пронзительные свистки. Двери распахнулись.

— Третья рота — СТРОИТЬСЯ! Черт побери, вы что, вонючки, еще не проснулись? И койки не заправлены? По-вашему, это дом престарелых? Ленивые твари!

Мы быстро спустились по лестнице, на ходу застегивая последние пуговицы, и через несколько секунд стояли двумя неровными шеренгами на плацу. Потом раздался крик:

— Третья рота — в комнаты — БЕГОМ!

Как только у них не лопалось ничего в голове, когда они так орали! Или, может, они что-то сделали с тем местом, где у нормальных людей находится здравый смысл. Замечали когда-нибудь, как они говорят? Говорить нормально они неспособны. Слова у них сливаются, пока не превратятся в лай, и последнее слово звучит, если только это возможно, щелчком хлыста. Чтобы они окончили фразу безударным слогом, никогда не услышишь. Речь у них по-военному рубленная, так что их не понять. И крик, вечный крик. Они просто бешеные, эти люди.

Будто поток, сносящий все на своем пути, мы, сто тридцать пять человек, ринулись вверх по лестнице, чтобы успеть переодеться, пока снова не раздался крик: «СТРОИТЬСЯ!».

После того как нас погоняли десяток раз вверх-вниз под аккомпанемент сумасшедших проклятий и ругани, мы снова стояли на плацу, потные, с безумными глазами, в полном походном порядке, готовыми идти на ночные учения.

Наш командир роты, однорукий гауптман Лопель, смотрел на нас с легкой улыбкой на губах. Он требовал от своих солдат железной, нечеловеческой дисциплины; однако мы считали, что только у него из всех наших мучителей есть нечто человеческое. По крайней мере он имел порядочность делать все, что заставлял делать нас, и не требовал того, на что сам не был способен. Когда возвращались с учений, гауптман бывал таким же грязным, как мы. Следовательно, ему была присуща справедливость, черта, к которой мы не привыкли; а привыкли мы к тому, что обладающий властью человек выбирал козла отпущения, беднягу, которого непрестанно донимал, пока тот не становился калекой, умирал от изнеможения или кончал самоубийством. У гауптмана Лопеля не было ни козлов отпущения, ни любимчиков — он принадлежал к тому редкому типу офицеров, который мог заставить своих людей пройти через ад, потому что сам вел их туда, и потому, что был справедливым. Не будь мужество и справедливость этого человека поставлены на службу Гитлеру, будь он офицером в почти любой другой армии, я бы восхищался им. Однако уважать его я уважал.

Командир быстро осмотрел обмундирование своей роты. Потом вышел вперед, и его резкий, властный голос раскатился над плацем:

— Третья рота смир-но! Равнение на середину! На пле-чо!

Три ритмичных хлопка прозвучали в ночи, когда сто тридцать пять человек взяли на плечо винтовки. Несколько секунд полной тишины — все офицеры, унтеры и рядовые застыли как каменные, глядя прямо перед собой из-под касок. Горе тому бедняге, который шевельнул бы хоть кончиком языка!

Голос гауптмана снова раскатился среди высоких тополей и серых казарменных зданий.

— Напра-во! Быстрым шагом — МАРШ!

Раздался громоподобный лязг, когда наши подкованные сапоги затопали, высекая искры, по брусчатке. Отбивая шаг, мы вышли с плаца на раскисшую от дождя дорогу, окаймленную высокими тополями. В штрафном полку всякие разговоры и пение были, естественно, запрещены; люди четвертого сорта не могут пользоваться привилегиями немецкого солдата. Не было у нас права и носить эмблемы с орлом или другие значки отличия; у нас была только узкая, белая ленточка (которой полагалось всегда быть белой!) внизу на правом рукаве, и на ней надпись черными буквами «SONDERABTEILUNG» [4] .

Раз нам требовалось быть лучшими на свете солдатами, все наши марши бывали форсированными, поэтому не прошло и пятнадцати минут, как от нас валил пар. Ноги начали гореть; мы дышали раскрытыми ртами; одним носом невозможно было втянуть достаточно воздуха. Винтовочные ремни и лямки рюкзаков препятствовали прохождению крови к рукам, пальцы белели, становились распухшими и слегка онемелыми. Но на эти пустяки мы уже не обращали внимания. Могли пройти форсированным маршем двадцать километров, не испытывая особого неудобства.

Потом начались учения: наступление расчлененным строем, короткими перебежками, поодиночке. С работающими, как кузнечные мехи, легкими мы продвигались по местности, бегом, ползком по мокрым, ледяным полям, окапывались торопливо, будто испуганные животные, короткими саперными лопатками.

Но, разумеется, всегда делали это недостаточно быстро. Всякий раз свистки звали нас обратно, и мы стояли, ловя ртом воздух, несколько слишком кратких секунд, пока на нас сыпались ругательства. Потом все заново. Наступать — наступать — наступать. Мы были перемазаны рыхлой, влажной землей; ноги дрожали, потом выступал пот, тек струйками по телу, жег и щипал кожу там, где были потертости от лямок и ремней. Пот пропитывал одежду, у многих на спинах гимнастерок выступали темные пятна. Мы едва могли видеть, потому что он ел нам глаза; лбы зудели и горели оттого, что утирали мы их грязными руками и грубыми рукавами гимнастерок. Если не двигались, пропитанная потом одежда становилась ледяной. На бедрах с внутренней стороны у меня образовались кровоточащие ссадины. Мы изгоняли с потом свой страх.