Он походил на собаку, оберегающую доставшуюся кость.
— Ну, если забудешь натянуть на мертвого сапоги, быстро узнаешь, кто посмеет, — рассмеялся тот же человек. — Охотники за головами [14] снимут с твоих ног эти замечательные сапоги, а потом повесят тебя за мародерство. Видишь ли, я послужил при военно-полевых судах. Знаю, что там к чему.
— Да ну к черту! — запротестовал фельдфебель. — Ему эти сапоги больше не понадобятся.
— Тебе тоже, — спокойно сказал знаток судебных порядков. — У тебя есть пара армейских.
— Это же дерьмо. В этих дрянных чеботах ходить невозможно.
— Скажешь это охотникам за головами, — засмеялся другой раненый, бледный, с холодным взглядом. — Они будут лупить тебя, пока не дашь письменного признания, что получил от Адольфа лучшие сапоги на свете.
Фельдфебель промолчал. Образумился. И с бранью натянул старые чеботы мертвому на ноги.
Через час мертвец не смог бы узнать своего обмундирования. Его заменили всевозможные чужие вещи.
Хун, унтер-офицер с раной в животе, снова попросил воды. Легионер протянул ему кусок льда. Тот принялся жадно сосать его.
У меня начало жечь ступни. Боль пронизывала все тело. Казалось, пламя лижет кости. Вторая стадия обморожения. Я это знал. Сначала боль. Потом она слегка утихает, чуть попозже ступни начинают гореть — и горят, пока не онемеют. Онемение означает, что все кончено. Гангрена в полном развитии, и ступни отмирают. Боль поднимается выше. В госпитале от культей под ножом хирурга пойдет пар. Меня охватил ужас. Ампутация. Господи, только не это! Я зашептал Легионеру о своем страхе. Он поглядел на меня.
— В таком случае война для тебя будет окончена. Лучше лишиться ног, чем головы.
Да, тогда война будет окончена. Я попытался утешать себя, но холодный ужас сжал мне горло. Я старался думать, что потеря ступней — не самое страшное. Хуже было бы лишиться рук; но ужас не отпускал меня. Я представил себя на костылях. Нет, я не хотел быть калекой.
— Что это с тобой? — удивленно спросил Легионер. Я выкрикнул «калекой», сам не сознавая того.
Потом я заснул. Боль разбудила меня, но я радовался ей. Ступни болели, значит, в них была жизнь. Я еще обладал своими замечательными ступнями.
Поезд дважды останавливался. Оба раза заходили медики и осматривали мои ступни. И каждый раз говорили: «Ничего страшного».
— Клянусь Мухаммедом, что же тогда страшно? — возмутился Легионер. И указал на изуродованного, только что умершего летчика. — Это тоже не страшно?
Никто не потрудился ему ответить. Экстренный дополнительный санитарный поезд продолжал путь на запад.
Когда после двенадцати дней пути мы прибыли в Краков, шестьдесят девять процентов раненых выгрузили мертвыми.
— Вы сборище болтливых старух, — заорал капеллан, оберст [15] фон Цлавик, когда мы застонали. Его очень раздражало то, что мы выдаем свою боль. — Просите Отца Небесного помочь вам, но Господь отвернулся от таких никчемных людишек.
Он приказал прекратить скулеж. Пригрозил запереть нас и держать взаперти, пока не сгнием. Бог бесконечно милосерд, доверительно поведал он нам, но только к достойным людям и хорошим солдатам, а не к такому сброду, как мы, самые отвратительные подонки общества. Вскинул распятие в нацистском салюте, потом приказал санитарам унести завернутые в простыни трупы. Чуть попозже простыни принесли обратно — для следующих.
Оберст-капеллан плюнул и покинул нас.
В тот же день он упал на лестнице и сломал руку. В трех местах.
— Он выл, как вы, все вместе взятые, — усмехнулась санитарка, сестра Моника, которой для поддержания духа дважды в день требовался мужчина.
— Ну, что ж, всякие попадаются, — сказал Легионер. Перевернулся на другой бок и прославил Аллаха. Потом негромко рассказал нам о святом, который один ушел в бесплодные, каменистые пустыни горного хребта Риф.
В Третьем полевом госпитале, расположенном в бывшей польской духовной семинарии в Кракове, молчаливые врачи и их помощники возились с ранеными. Операционная находилась в бывшем кабинете ректора. Добрый пастор вряд ли мог предвидеть, что стольким предстоит умереть там. В мирное время эти смерти — только в этой комнате — задали бы работу нескольким расстрельным командам.
Я лежал на низких носилках с ощущением, что подо мной рифленое железо. Под ножом находился кто-то с раной в голове. Он умер. На стол положили командира стрелкового подразделения с раной в животе. Он умер. Трое умерли. Двое остались в живых. Потом настала моя очередь.
— Сохраните ступни, — это были мои последние слова перед тем, как я погрузился в сон под наркозом. Хирург промолчал.
Когда я очнулся в какой-то палате, ступни были на месте. Первые часы были приятными, спокойными. Потом началась боль. Невероятная. Другие чувствовали себя не лучше. Когда темнота милосердно сгустилась в сильно пахнувшей карболкой палате, ее заполнил нечленораздельный шум. То были стоны пытаемых, нескончаемая песнь пропащих.
Надо мной склонилась санитарка, пощупала пульс и исчезла. Температура у меня поднялась. По мне пополз страх смерти — словно змея, обвивающая кольцами тело. Я не мог ничего ясно разглядеть. Перед глазами были только дымка и разрозненные образы. Четче всего я видел Старуху с косой в углу. Она нетерпеливо ходила. Серая старуха в черном плаще и с косой в руках выглядела очень деятельной.
— Хорошо поохотилась, да? Замечательно. Ты дерьмо, вонючее дерьмо! Думаешь, я тебя боюсь? Я повидал вещи поопаснее. Куда поопаснее. Бояться тебя? Ха!
Разумеется, я боялся. Черт возьми, боялся до жути.
Санитарка появилась снова.
— Пошла вон, пропахшая карболкой сука. Оставь меня. Погоди, придут московиты [16] , тогда ты забегаешь, нацистская дрянь. Тогда увидишь кое-что.
Нет, вернись, пожалуйста! Господи, как мне страшно.
Но санитарка исчезла. Старуха с косой усмехнулась. Сквозь стоны других я отчетливо услышал хриплый булькающий звук. Старуха пошла чуть быстрее. Терпение ее было на исходе.