Они поцеловались. Бурно.
Ольсен ногой закрыл дверь. Они вошли в комнату. Большую комнату с дорогими коврами, на которые он сперва боялся ступить. Инге это рассмешило.
Она затараторила. Ольсен разбирал только половину. Бомбежка. Все уничтожено. Их спасли. Отец на службе. В интендантском штабе в Лейпциге. Мать лечится в Карлсбаде. Анни живет у тети Ингеборг. Говорила, говорила, говорила без умолку.
Хлопнула пробка. На столе появились высокие бокалы.
На Инге было японское кимоно. Ядовито-зеленое с черным.
Ольсен заметил, что под толстым шелком на ней ничего нет.
Инге улыбалась. Глаза ее блестели.
«Сука! — подумал он. — Мерзкая, грязная сука!»
И небрежно закинул ногу на ногу. Сапоги его были в пыли. В русской. Снова увидел усмехающееся лицо Легионера во время разговора о том, что они будут делать после войны.
И внезапно осознал, что с тех пор, как вошел, не сказал ни слова. Инге снова наполнила бокалы. Он осушил свой одним духом.
Она подняла изящную бровь, изогнула губы в легкой улыбке и снова наполнила его бокал.
— Хочешь принять ванну?
Ольсен покачал головой.
— Ты голоден? У меня есть холодная индейка. Отец прислал.
Голоден? Видимо, да, но он покачал головой.
— Устал? Хочешь лечь в постель?
Он был смертельно усталым, но покачал головой.
Инге пристально посмотрела на него и резко спросила:
— Что с тобой?
Ольсен заставил себя улыбнуться.
— Лишь то, что наделала война, мой друг. Нашего дома больше нет. Мы потеряли все!
Он подержал последнее слово на языке, словно пробуя на вкус, потом повторил его.
Инге с облегчением рассмеялась.
— И только? Знаешь, не принимай это к сердцу. Отец добудет все, что нам нужно, и даже больше. У него превосходные связи в партии и в СС.
— Где Гунни? — спросил Ольсен.
Она подняла взгляд к большой хрустальной люстре и неторопливо закурила сигарету перед тем, как ответить.
— Он в национал-социалистическом приюте в Бергене.
Ольсен со стуком поставил свой бокал и, сощурясь, поглядел на нее. Негромко, угрожающе спросил:
— Можно узнать, почему?
Инге выпускала колечки дыма. Не отводя глаз от люстры, ответила:
— Потому что я подумала, что так будет лучше всего. Отец с матерью тоже так думали.
— Вы так думали? Ты и твои родители словно не понимаете, что нужно было посоветоваться и с отцом Гунни! Понимаешь ты, что значит отправить его в нацистский приют? Ты хладнокровно продала партии родного сына!
Она кивнула.
— Я так и знала.
— Что ты знала? — язвительно спросил Ольсен. Он кипел от ярости. В висках у него стучало. Он сжимал и разжимал кулаки, шепча себе: «Успокойся, успокойся, не делай ничего опрометчивого!»
— Знала, что ты ничего не поймешь, — чуть ли не прорычала она. Глаза ее вспыхнули. — Ты такой же упрямый и тщеславный, как всегда. Сразу видно, откуда ты.
Ольсен устало засмеялся.
— Да, Инге, сразу видно, откуда. Я мелкая конторская вошь, которую вытащили из грязи, чтобы лизать пыль перед выдающимся Ландером, фон Ландером!
Последние слова прозвучали насмешкой.
Он принялся расхаживать по комнате. Пнул ножку дивана.
— Ты так и не сказала, почему отдала Гунни в нацистский приют.
— Этот мальчишка несносен! — завопила она, утратив самообладание. — Он такой же, как ты. Противный. Надутый. Упрямый. Когда я просила его что-нибудь сделать, грозился, что все тебе расскажет. Он лгунишка.
Инге спохватилась.
Ольсен перестал ходить.
— Расскажет все? Что же он может сказать такого, чего мне не следует знать? Что твои родные пренебрежительно отзываются обо мне, я знаю. Твоя восхитительная сестрица, как тебе известно, любит совать нос во все, что ее не касается. Тупая сука, — добавил он.
— Будь добр, выбирай выражения в моем доме, — предостерегла она, выпрямясь.
Ольсен запрокинул голову и неудержимо рассмеялся.
Инге в изумлении раскрыла рот.
— Ты сошел с ума?
Он оборвал истерический смех. Поглядел на нее. Глаза его потемнели.
— «Сука» неприличное слово? А что скажешь о «свинье», «потаскухе» или «шлюхе»?
Она встала и чуть подалась вперед. Голос ее звучал твердо.
— Хватит, Бернт. Уходи. Убирайся! — На пальце, которым она указывала ему на дверь, блестело кольцо с бриллиантом. — Это дом моего отца. Не твой. Тебе здесь нечего делать. Этот кров получила я. Не ты.
Ольсен швырнул бокал. Он разбился.
Она посмотрела на него укоризненно.
— Почему ты не открыла, когда я стучал и звонил в полночь? — спросил он, обратив к ней искаженное гневом лицо.
Инге обратила на него спокойный взгляд. Внезапно он понял, что она презирает его такого, в грязном мундире.
— Потому что было ни к чему открывать тебе. Давно следовало понять.
У него захватило дыхание. Мышцы живота напряглись. Они поменялись ролями. Теперь мышью была не она. Он.
«Не впустить меня!» — подумал он с искаженным от душевной боли лицом. Его Инге, его любимая Инге, совершенно спокойно сказала, что не хотела его впускать. Не извинилась ни за что. Ничего не объяснила. Простить можно все, даже неверность, но она не просила прощенья. Все кончено? Не может быть! Он может вынести войну, даже если она будет длиться целую вечность. Может вынести все, но если Инге отказалась от него… этого он не мог вынести. А его сын? Он проглотил ком в горле и взглянул в ее темные, бархатистые глаза.
Она спокойно выдержала его взгляд. Ничуть не смущаясь. Провела тонкой, холеной рукой по блестящим волосам.
— Инге, но почему ты не впустила меня? — Его ярость прошла. Осталась только печаль, глубокая, невыносимая печаль. — У меня три недели отпуска.
Она приподняла бровь, поджала губы. Подошла к патефону и поставила пластинку.
— Потому что была не одна, мой друг.
— Не одна? — переспросил он.
— Да, и уверена, тебе это прекрасно известно. Думаю, ты прятался где-то поблизости и видел, как уходил Вилли.
Она улыбнулась.
Ольсен кивнул.
— Да, ты права. Стоял на лестничной площадке внизу. — И опустился в кресло. — Хочешь развода?
Инге, поводя бедрами, походила взад-вперед, напевая под нос песенку Зары Леандер «Davon gebt die Welt nicht unter» [137] .