Седой солдат | Страница: 8

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Оковалкову хотелось полежать перед выходом, побыть одному, чтобы снова продумать маршрут, проторить его мысленно по горным откосам, продумать место засады между двумя кишлаками, предусмотреть неожиданности: отход, отступление, круговую оборону, встречную засаду противника, ночной бой на марше с прорывом обратно к бетонке, где станут поджидать «бэтээры», прикроют отступление огнем.

Он вернулся в модуль, вытянулся на койке, полуголый, босой. Трофейная тужурка «Аляска» висела на спинке стула. Поджидали у порога кроссовки с торчащими шерстяными носками, впитывающими пот. Снаряженный рюкзак круглился у изголовья, на него был брошен брезентовый лифчик с автоматными магазинами и гранатами. Тут же, прислоненный к стене, стоял автомат, лежал планшет с картой, блестел дальнобойный с хромированной рукояткой фонарь.

Мать с фотографии смотрела печально и нежно, чуть размытая, словно дрогнула рука снимающего. И так же размыто, не в фокусе, был весь прежний любимый мир. Лодка на зеленой воде, отражение домов и деревьев, золотистый ночной огонь, похожий на веретено.

Кто он таков, майор Оковалков, вытянувшийся большим жилистым телом на железной кровати, дважды раненный, с обоженной рукой, перенесший азиатскую болезнь кишечника, убивавший, проделавший длинный загадочный путь от белых гусей на реке, от материнского родного лица в эту душную, жгучую землю, где железная с грубошерстным одеялом кровать, автомат в изголовье? Кто он, майор Оковалков?

Его жизнь казалась ему обусловленной чьим-то непрерываемым замыслом, распределившим среди людей их земные поступки и судьбы. Одному этот замысел вменял всю жизнь пахать землю, другому — изобретать машины, третьему — петь и писать. А ему вменялась война. Его выучили на военного, помотали по гарнизонам, толкнули через границу в горы чужой страны, заставили стрелять, убивать, сеять горе, самому страдать, умирать. Этот опыт войны важен не сам по себе, не ему, не генералам, политикам, а кому-то загадочному, высшему, следящему за ним с высоты. Когда он проживет свою жизнь, исчерпает до конца свою долю, этот опыт войны и страданий будет извлечен из него, как кассета, пополнит чье-то высшее знание. И он нес в себе это чувство, воевал и других заставлял воевать.

В тонкую дощатую дверь постучали. На пороге возник прапорщик соседней роты Крещеных, крупный, с тяжелыми, обвисшими книзу плечами, опущенными к коленям волосатыми лапищами. Он был похож на медведя покатым лбом, маленькими тревожными глазками, вялой непроявленной силой, которая могла вмиг превратиться в бурлящую мощь мускулов, в скорость, ловкость и злость.

— Разрешите, товарищ майор?

— Входи, — Оковалков не оторвался от постели, недовольный появлением прапорщика, помешавшего течению его медленных мыслей. — Чего хотел?

— Возьмите меня с собой, товарищ майор!

— Тебе-то зачем? Отдохни.

— Возьмите!

Его маленькие бегающие глазки тревожно просили. Во всем его сутулом, косо стоящем теле была мольба.

Крещеных был славен своей угрюмой неутомимой энергией, с которой воевал, ловкостью и жестоким умом, с которыми выслеживал из засад пробиравшиеся караваны, минировал душманские тропы, выколачивал из пленных показания. Он не мог надолго оставаться в гарнизоне, тосковал, зверел, пил водку. Преображался, когда группы, навьючив поклажу, шли к вертолетам, веселел, наливался темным жарким румянцем.

Однажды в ночной засаде он выследил и перебил двадцать идущих тропою стрелков. Утром, осматривая трупы, обнаружили, что все они были правительственными солдатами, идущими на особое задание. Прапорщика судил трибунал, осудил за зверство. Он был отправлен в Союз и попал за решетку в лагерь. Лишь случайно, задним числом, исследуя документы перебитого отряда, бригадная разведка отыскала шифрограмму, из которой следовало — душманский отряд, переодетый в правительственную форму, отправлялся на особое задание и напоролся на пулемет Крещеных. Прапорщик был освобожден из лагеря, по собственному настоянию вернулся в Афганистан, в бригаду, довоевывать, восстанавливать доброе имя. Он воевал с еще большей свирепостью, добывал себе орден, ненавидел эти горы, кишлаки и барханы, умно и ловко ставил среди них свой пулемет. В последний месяц, когда во избежание потерь начались проволочки, прекратились засадные действия, он тосковал и пил. Теперь его мясистое лицо со щетиной усов было в лиловых бражных пятнах.

— Возьмите с собой, товарищ майор!

— Да это все туфта, Крещеных! Пустое дело! Вхолостую туда и обратно! Только ноги сопреют!

— Будет дело, товарищ майор, я чую! Возьмите!

— Да ты хоть знаешь зачем?

— Я знаю.

Оковалков не обозначил цель выхода, не назвал «объект ‹186› 1» — «стингер». Не назвал его и Крещеных. Но майор чувствовал — прапорщик знает задание. По неведомым каналам, тончайшим капиллярам из саманной глухой комнатушки, где остановился генерал, информация просачивалась в гарнизон, витала в солнечном пыльном воздухе. Группа, самая дееспособная и удачливая, срочно собиралась на выход.

Чуткие звериные ноздри прапорщика учуяли запах похода, запах риска. Жалящий ветерок опасности повеял в спертом воздухе казарм, в духоте оружейных комнат. Сталь оружия, медь пулевых оболочек, потовые железы солдат задышали кисло-сладким душком войны. Чуткие ноздри прапорщика уловили его.

— Вам, товарищ майор, я в этом деле нужен! За пулеметчика пойду! — просил, настаивал, почти угрожал Крещеных. Лиловые пятна гуляли по его небритым щекам.

Это предчувствие итогов боя, достоверное в мелочах угадывание результатов операции, количество смертей и трофеев, это мистическое необъяснимое знание ценились не меньше, чем данные оперативной разведки, показания пленных, анализ и прогноз обстановки. Чувство опасности обладало свойством проникать в будущее, выносить из него в настоящее тончайшие, сокровенные сведения о жизни и смерти. Оковалков знал: прапорщик обладал этим знанием. Оно в сочетании с его силой и ловкостью могло повысить боевые качества группы.

— Беру! — сказал Оковалков. — Тридцатиминутная готовность!

Видел, как в мягких расслабленных мускулах прапорщика пробежала конвульсия силы. В маленьких глазах загорелась благодарность, угрюмое, быстро погасшее веселье.

Оковалков еще пытался забыться, не задремать, а нырнуть под грозный угрюмый пласт бытия, в котором протекали его нынешние военные дни, — на глубину, в драгоценный сумрак далекого любимого прошлого. Там присутствовал городок его детства, старый собор над рекой и он, мальчик, в легких спадающих тапочках лезет по лестнице в огромный смугло-солнечный купол. В горячих сумерках воркуют голуби, в маленький квадратный прогал он выглядывает на свет — и такой вдруг ветер, простор, зеленая даль, блеск реки. Серебряные купола, как воздушные шары, и он парит, прижавшись к серебряной сфере.

В дверь опять постучали. Вошел старший лейтенант Слобода, экипированный, в узких плотных штанах, стянутых на щиколотках тесемкой, в белых с красной каемкой кроссовках, в непромокаемой куртке с множеством набитых карманов. Одежда и обувь, которую носил спецназ, были добыты в засадах, сняты с пленных, выхвачены из горящих машин. На некоторых картузах и куртках, если вглядеться, виднелись аккуратные, тщательно заштопанные дырочки.