Открылась луговина — плоское, вытоптанное поле, в редких стеблях, похожее на выгон. Впереди, в белесом сумраке, обозначились строения.
«Гуляхан», — подумал он, глядя на уступы стен. Вспоминал, что именно здесь, по этой луговине, год назад прополз его «бэтээр», колыхаясь на ухабах и кочках. Отстреливался, рассылал из раструба трескучие плети. И он, прижимаясь к броне, не смог разглядеть рисунка на глинобитной стене — то ли конь, то ли птица, — рота пробивалась к бетонке.
«Гуляхан…» — глядел он на уступы строений.
— Погоди, пусть подтянутся… — остановил его Белоносов.
Обернувшись на его близкое дыхание, на хриплый, сдавленный голос, Кологривко увидел широкую, рыхлую чалму, косое крыло накидки, слабый блеск автомата.
Остальные четверо подошли и топтались рядом, тяжело дыша от скорой ходьбы, увешанные амуницией и оружием.
— Лейтенант, двигай на левый фланг! — Грачев, тяжелый, упругий, пружинил под тяжестью боекомплекта, охватывал глазами строения, луговину, стараясь понять топографию, вспомнить карту. Часы на его запястье светились крупицами фосфора. — Я справа прикрою, ты — слева!.. Кологривко, вперед!..
Майор растворился во тьме, утягивая за собой Варгина. Молдованов шагнул в сторону. Птенчиков, чиркнув усиком рации по плечу Кологривко, исчез за ним следом. Прапорщик успел почувствовать неисчезнувшее раздражение, обиду и злобу, сохранившиеся между солдатом и ударившим его лейтенантом.
Они приблизились к глинобитным строениям. Это был дом с обвалившейся изгородью. Выступало вперед крыльцо с колоннадой. Тянулись стены сарая. Все было разрушено и оглодано, пробито снарядами и осколками. За домом белела мучнистая, покрытая пылью дорога, будто над ней по ночному небу пронесли куль с мукой, оставили на земле полосу.
Кологривко быстро, легким скоком, обежал строение. Заглянул в проломанную, зиявшую тьмой дверь. Цепко, зорко оглядел углы и выступы дома, плоскую кровлю и изгородь. Мыслью, зрачками повторял рисунок давнишнего рукопашного боя, разорившего дом, отмечал удары бомб и снарядов. Все было понятно. Жилище было пустым, было коробом, из которого огнями и взрывами была изгнана жизнь.
— Тут самое место засесть! — сказал Белоносов. — Если что, и укроемся. И капитана сюда подтянем!
Крадучись, появились из тьмы Грачев с Молдовановым.
— Давай, мужички, разбирайтесь! — Майор расставлял их всех, усаживая в холодных развалинах, за которыми близко, проходя у самого дома, белела дорога. Огибала угол стены, уходила в кишлак. И там, где предчувствовалось невидимое селение, оттуда не веяло жизнью. Не слышалось запахов дыма, не доносилось лая собак. Кишлак был лишен обитателей.
Кологривко прижимался к стене, выглядывал на дорогу. Увидел, как с неба сорвалась, прокатилась белая падучая искра. И сердце его слабо откликнулось на падение звезды. Кто-то знал о нем, помнил.
Где-то там, в небесах, в других мирах и созвездиях, такая же ночь, «зеленка» и кто-то неведомый прижался теплым плечом к холодной глинобитной стене.
Они сидели в засаде, таясь в развалинах дома, глядя в темноту, на дорогу, на ее белесую пыль. Вначале Кологривко, отбросив накидку, уложив автомат стволом к мучнистой черте, ждал появления врагов. Пытался различить шелест шагов и пыли, тихие звяки металла. Его мускулы, быстрая насыщенная силой и бодростью кровь, направленное в ночь зрение были готовы к броску, к моментальному действию. Вот-вот на белесой дороге появятся тени, и придется ловить их на мушку, пробивать трескучими красными иглами.
Но дорога пусто белела. Не было звуков. Мучнистая пыль слабо светилась, тянулась ввысь, и там, в высоте, туманно, огромно пролегала небесной дорогой, по которой неслышно, беззвучно шагали прозрачные тени. Остывая от тревоги, распуская в плечах уставшие мускулы, он начинал смотреть на небо, и мысли его отвлекались от лежащего автомата.
Он вспомнил вдруг теплую избушку у студеного моря, где работал на семужьей путине. Запах рыбы, огня. Дымила прокопченная печь, шипела уха. Старики, багровые, с белой щетиной, моргая синими глазками, опрокидывали горькие чарки. Хмелели, радовались теплу, шамкали беззубыми ртами, хлебали ушицу. А над морем шел дождь, валил мокрый снег, двигались в ледяной воде незримые рыбины. И он, опьянев, слушая стариковский кашель и смех, думал: за стенами дома, в море, как другая, ночная, таинственная жизнь, движутся рыбины, переполненные икрой и молокой.
Потом вдруг вспомнил, как плыл по Оби на танкере, где работал матросом, — среди прозрачных дождей и радуг. Серебряная махина раздвигала клином стеклянные толщи и ворохи. Повариха тайно прибежала к нему на корму, и он обнимал ее, горячую, хохочущую. И дуновением ветра унесло ее прозрачную голубую косынку. А наутро на берегу — берестяные чумы хантов. И в чуме, на оленьей шкуре, недвижные мужчина и женщина и рядом — мертвый ребенок.
Он подумал вдруг, что здесь, на этой войне, кончаются его испытания и мыканья. Эта война — последнее дело, на которое его заманили, и он послушно пошел, выполняя все ту же, не свою, а чужую волю. Но после, когда война завершится, его ждет наконец настоящая, долгожданная жизнь по собственному разумению и воле, где будет у него семья, уютный дом, любимая жена и дети, много друзей и знакомых. И когда-нибудь на дружеской вечеринке он расскажет гостям про эту азиатскую ночь, белую дорогу и звезды.
Он вдруг заволновался, что оставил в комнатушке, на тумбочке, иголку, когда чинил, латал рубаху, — как бы игла не затерялась! Нащупал на рубахе прошитый рубец, аккуратно провел по нему пальцами. Вслед за этим возникла, стала разрастаться какая-то невнятная мысль, какое-то воспоминание, но он тут же его погасил, услышав звук на дороге.
Это были голоса, негромкие, отчетливые, приближавшиеся к развалинам. Звук ясно доносился в холодном, недвижном воздухе. В голосах не было тревоги, команды. Просто шли по дороге люди и о чем-то разговаривали. Не о войне, не о возможной засаде, а о чем-то обыденном. И вдруг рассмеялись. Два голоса, два смеха разнеслись в темноте, приближаясь.
Дорога, на которой раздались голоса, была ночной военной дорогой. И люди, которые по ней приближались, были моджахеды. Но в «зеленке», в стороне от застав, среди арыков, развалин, завалов, они чувствовали себя в безопасности. Чувствовали себя не стрелками, минерами, а, быть может, просто приятелями. Вспомнили какую-нибудь соседскую, деревенскую шутку и оба ей засмеялись.
Кологривко приподнялся. Белоносов был рядом, напрягался, вытягивался, прикладывал палец к губам.
На дороге возникли тени. Расплывчатые, смутные. Появились, исчезли, слились в одну. И наконец очертились, насытились плотью. Двое шли по дороге. Кологривко различал рысьим взглядом их повязки, просторные одеяния, колыхания рук и ног.
Они надвигались, шлепая по пыли, продолжали свой спокойный, гортанно-рокочущий разговор. Проходили мимо развалин. Кологривко длинным, звериным броском, слыша рядом второе метнувшееся тело, кинулся вперед, врезаясь в чужие кости, мышцы, ворохи одежд. Резким, секущим ударом от левого плеча, как секирой, ударил в горло, ребром ладони — в хрящевидный екнувший кадык. Увидел отпадающую в чалме, с темной бородкой голову, взмахнувшие руки и в открытый живот, под «лифчик» с магазинами, вонзил второй протыкающий удар острием стиснутых твердых пальцев — в желудок, в мякоть булькнувшего живота. Человек упал на него всей своей обессилевшей, бездыханной тяжестью, больно ударив в лицо железным стволом. И рядом на дороге Белоносов управлялся, бил в затылок, в кость другого упавшего.