Несколько раз мать брала Валентина с собою в Кремль, где она работала техничкой – подметала и протирала мокрой тряпкой паркет, столы и стулья, наводила порядок в туалетах, мыла окна – ведь должен был этой обычной земной работой кто-то заниматься и в Кремле! Выполняла это Пургина – нестарая еще женщина, проворная и совершенно выцветшая, потерявшая формы, – ее даже никто не щипал за мягкие места, как щипали других техничек: Пургина была непривлекательной и невкусной – уже шесть лет.
Сына Валю ей было оставлять не с кем, вот она иногда и брала его с собою на работу. Чтоб не скучал один. И не попал в плохую компанию.
Когда Валентину исполнилось шестнадцать лет, с посещениями Кремля стало хуже – охрана не любила посторонних; спасало только то, что Пургина знала коменданта Кремля, распорядившегося иногда закрывать глаза на великовозрастного отрока, появляющегося с матерью в запретных помещениях, в которых могли появляться только живые боги.
Один раз Валентин Пургин видел живого Сталина – совсем рядом, шагах в семи. Сталин бесшумно, словно кошка, прошел по коридору, аккуратно ступая по ковру мягкими кавказскими сапожками и попыхивая небольшой, хорошо обкуренной трубкой, за ним невидимым шлейфом проплыло облако табачного аромата – очень душистого и вкусного. Шлейф этот долго не истаивал в коридоре.
Валентина поразила одна вещь – больно уж маленьким был Сталин – сухонький, тщедушный, будто червячок, забравшийся в роскошный, не по телу кокон – в серый, сшитый из добротного шевиота китель с отложным воротником и ватными плечами. Валентин представлял себе Сталина могучим высоким человеком, этаким молотобойцем с большими руками, крупноголовым, энергичным, быстрым, а тут мимо проплыл какой-то вялый, усталый дохляк, едва переставляющий ноги. Пургин разочарованно открыл рот: действительно, не человек, а дохляк какой-то! Щеки оспистые, в выковыринах, заметных даже издали, кожа нездоровая, некрасивая, усы топорщатся неаккуратно – товарищ Сталин, видать, давно не подстригал их, глаза, как и походка – усталые, слезятся, будто в них ветром надуло простуду. Сталин, увидев Пургина, недоуменно приподнял одно плечо – вроде бы дети не должны находиться в Кремле, оглянулся, словно желая спросить, откуда этот паренек, но шел он один, вопросы задавать было некому, и Сталин бесшумно проследовал дальше.
Он исчез, а дух его ощущался долго – пряный, чуть с горчинкой – особая такая сладковатая горчинка, специфическая, Валентин, привыкший все схватывать на лету и знавший многое, такого табака не знал…
– Мам, а чего он курит? – спросил вечером у Валентин у матери.
– Что чего? – не поняла та вопроса.
– Табак у Сталина какой?
– Не знаю. Душистый какой-то табак, ему специально привозят в черных папиросных пачках. Говорят, он папиросы крошит и курит – набивает ими трубку, дымит… Нравится ему это. Нравится, – особо подчеркнула мать.
Пургин подумал, что, возможно, в простых привычках и заложен характер великого человека Сталина – никто из знакомых семьи Пургиных не делал, например, того, что делал Сталин, и если yж что-то делал, то следовал совсем иной логике: для того, чтобы вставить алмаз в портсигар, вовсе необязательно было выколупывать его из короны, а сооружая что-то свое – разрушать чужое. Но пути великих людей неисповедимы, их логика не поддается осознанию, как логика богов часто бывает непонятна простым людям.
– А чего он такой маленький? – неожиданно спросил Валентин. – Как гриб-опенок.
– Замолчи! – прикрикнула на сына мать и, тревожно блеснув глазами, оглянулась на дверь. – Никогда больше не говори об этом!
Пургин в насмешливом движении прижал ладонь ко рту.
– Молчу, молчу!
– Вот-вот, – не поняла его движения мать. – Вот именно!
В следующий раз Пургин увидел в Кремле знаменитого писателя Алексея Толстого, тот – большеголовый, с огромным лбом, прикрытым каким-то длинным, лихо изогнутым клоком волос, с умными насмешливыми глазами, породистый, пахнущий шампанским – Толстой только что вкусно отобедал в «Метрополе», – прошел по тому же коридору, что и Сталин. Пургин остро позавидовал ему: великой славой наделен этот человек!
Не знал Пургин, зачем Толстой появился в Кремле.
В тот год Толстой жил в Крыму. Крым постепенно становился тем, что газеты дружно называли «всесоюзной здравницей» – писатель получил от правительства дачу и понемногу обихаживал ее. Вокруг было много пустых, брошенных своими хозяевами особняков – владельцы их находились в Турции, в Болгарии, в Югославии, во Франции, – и Толстой иногда заходил во дворы брошенных домов, любовался фонтанами, позеленевшими скульптурами, украшавшими входы мраморными поделками. Толстой был ценителем и знатоком искусства, и у него в пугливой, почти смертной тоске сжималось сердце, когда он видел погибающие произведения искусства.
На одном из заброшенных подворий он увидел дивную скульптуру, украшавшую фонтан, сработанную вдохновенно, тонко, со вкусом, и невольно остановился, благодаря проведение за то, что оно привело его на этот запущенный, с зацветшим старым мрамором двор: удачливый купидон с луком и пустым колчаном, в котором осталась одна-единственная «нерассрелянная» стрела, поверг его в тихое изумление. Живой классик даже поцокал языком от восхищения, оглянулся налево – никого нет, потом посмотрел направо – тоже никого, и помчался на свою дачу, где рабочие сколачивали романтическую летнюю беседку.
«Оставьте это, – классик недовольно ткнул рукой в беседку, – потом! Все это потом!»
Через десять минут бригада рабочих дружно демонтировала фонтан, снимая с него бронзового купидона, стараясь не оставить ни одной царапины ни на металле, ни на мраморе, а через два часа доставила его, целого, невредимого, во двор дачи классика.
«Вот это находка! – потирал руки классик. – Великая удача! Какие линии, какие пропорции, какой изящный ракурс! Невероятное произведение!»
О том, что известный писатель разрушил фонтан на старой дворянской даче и выломал из фонтана купидона, стало известно Сталину. Тот приказал:
– Вызовите-ка этого деятеля ко мне!
В Крым полетела открытка – простенькая, неприглядного глинистого цвета, с маркой, изображавшей шахтера с отбойным молотком, напечатанной прямо на поле открытки, и незатейливым текстом: «Дорогой товарищ, вам надлежит явиться тогда-то, туда-то, в подъезд такой-то, на этаж этакий, и все». У классика невольно дрогнуло сердце: он понял, что его вызывает сам Сталин.
Са-ам Сталин – и это очень много значило, это было решением судьбы, биографии, может быть, самой жизни, это классик тоже хорошо понимал. И хотя он не мог летать на самолетах – выворачивало наизнанку от болтанки и воздушных ям, сердце обрывалось и застревало в глотке, когда самолет падал в очередную пропасть – вышел он из самолета, чуть живой, зеленый, с мокрыми от рвоты губами, немедленно сел в рейсовый «дуглас» и понесся в Москву.