За год до победы | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Обмыл, – признался Пургин.

– Теперь надо обмыть здесь, – Данилевский ищущим взглядом обвел коридор: неужели там ни у кого и не найдется бутылки водки?

– У главного коньяк в шкафу стоит, – сообщила тетя Мотя, – жутко какой редкий – называется «Отборный».

– Тащи его сюда, тетя Мотя! – скомандовал Данилевский.

– А главный мне голову не открутит?

– Под мою ответственность!

– А-а…

– Тащи, тетя Мотя, кому я сказал! И посудину какую-нибудь найди, чтобы пить. Поширше!

В сумрачном коридоре стало светлее, откуда-то подуло теплым воздухом, словно истопник поддал в печку угля и включил вентиляцию.

Тетя Мотя пробыла в кабинете главного редактора недолго – она там была своим человеком даже в ту пору, когда у дверей стоял часовой, – вернулась с большой фарфоровой чашей, подаренной главному художниками-дулевцами, и бутылкой дорогого коньяка.

– Но имей в виду, Данилевский, ты будешь меня прикрывать, – сказала она.

– Прикрою, тетя Мотя, не боись! За такие дела не наказывают, а выдают премии.

Данилевский лихо, зубами сковырнул сургучную облатку с коньячной бутылки, пробку пальцем проткнул внутрь и вместе с легкой пробковой крошкой вылил коньяк в дулевскую чашу. Целиком, всю бутылку.

– Снимай орден, – потребовал он у Пургина, – отвинчивай!

– Федор Ависович, – вид у Пургина сделался беспомощным, лицо ожег невесть откуда примчавшийся железный ветер, – собравшимся хорошо было видно, что за человек Пургин, скромный, обаятельный, тихий, но в тихом омуте, говорят, черти водятся, ведь ордена за красивые глаза не дают, бледные, с сошедшим загаром щеки его подобрались и потемнели. Пургин, не привыкший к почестям, был смущен: – Федор Ависович!

– Отвинчивай орден, кому сказали!

Вздохнув, Пургин расстегнул две пуговицы на гимнастерке и отвинтил орден. Отдал его Данилевскому. Тот, прежде чем опустить орден в коньяк, взглянул на изнаночную сторону, на номер и объявил:

– Номер счастливый! Это означает, что орден Ленина у Валюшки Пургина – не последний!

Опустил орден в коньяк и протянул чашу тете Моте.

– Пей!

– Со всей моей охотою. – Тетя Мотя бережно приняла чашу, глянула сквозь коньяк на темнеющий на дне орден и аккуратно отпила, потом смачно вытерла губы, бросила не глядя Пургину: – Поцеловать бы тебя по-молодому надо, да стара стала. – Спросила у Серого: – Кому, Данилевский, кубок-то отдать?

– Следующему, по кругу.

Следующим был Георгиев, он так же, как и тетя Мотя, бережно взял чашу в руки, спросил у Пургина:

– Ну хоть одного японца лично убил?

Пургин недоумевающе наморщил лоб:

– А зачем? И вообще – разве это обязательно – убивать японцев?

– Все понятно – на войне есть и другие занятия, – Весельчак сделал крупный лихой глоток, отдал чашу курьеру – недавно поступившему в редакцию десятикласснику с широко открытыми восторженными глазами – десятиклассник влюбленно смотрел на Пургина, коньяка он никогда не пробовал, но когда хватил глоток, – такое впечатление, что откусил кусок солнца, – из-под век у него потекли слезы, курьер закашлялся, замотал перед лицом ладонью, пробовал зацепить ртом живительного воздуха, но все было впустую, и он задом попятился из круга, пламенея щеками от стыда – не выдержал испытания, ведь его никогда не простят, но десятиклассника быстро простили, за настежь распахнутый опаленный рот не ругали – лишь незлобливо посмеялись, и чаша перешла к Людочке.

– Эх, ребята, ребята, как я вас давно не видел, – растроганно произнес Пургин, – очень соскучился.

Он говорил искренне – действительно соскучился по здешним затемненным коридорам, по продавленному кожаному дивану, по шуму и свежему запаху краски, которой так вкусно пахнут черновые полосы, по Серому и Весельчаку, по братству и святой редакционной безалаберности, граничащей с высоким горением, присущей всем журналистам мира, по своему примусу и раннему, который он старался сварить даже до прихода тети Моти, – чаю с одним-единственным бутербродом, что позволял себе утром, по жизни, известной ему теперь уже до мелочей.

Наверное, когда он станет старым, эта редакция будет ему сниться, он будет помнить все до тех пор, пока в нем не высохнет душа и сам он не уйдет в землю, не прорастет травой и цветами – каким-нибудь щавелем, либо ромашкой, но все равно и в таком виде он будет помнить «Комсомолку».

Минут через двадцать он уже сидел на своем диване, каждую продавлину в котором помнило его тело и тосковало: ведь отсюда он ушел одним, сюда вернулся другим. Трудно сказать, каким именно вернулся – он стал и хуже и лучше одновременно, в этом не следует копаться, да и нет следователей, которые могли бы копаться, как нет и судей, имеющих право его судить.

В комнату вошел десятиклассник-курьер, постоял немного у двери, молча, глядя на Пургина, а когда Пургин бросил на него усталый взгляд, также молча исчез. Пургин усмехнулся: не хватало еще восторженных немых почитателей! Решил, что назовет паренька Буратино. Или Буратиной, что, пожалуй, еще больше подойдет к его образу.

Он достал из рюкзака длинную железную пластину, завернутую в промасленную бумагу. Это оказалась сабля, украшенная серебряным узором.

– Японская? – спросил Данилевский, опасливо ткнув пальцем в ножны.

– Называется катана. Выдается только старшим офицерам. Я хотел привезти самурайский меч, но потом решил, что катана будет лучше. Меч – это прошлое, семнадцатый век, а катана – век двадцатый, наше время. Повесим на стенку в отделе, а? – он вопросительно глянул на Данилевского. – Все-таки из нашего отдела два человека участвовали в войне – я и… Он хотел было произнести «Весельчак», но едва ухватил слово за хвост – чуть не вылетело, собственная оплошность вызвала в нем неожиданную оторопь – а ведь так он может попасться, – …и Георгиев. В память о том, что мы участвовали в войне.

– Конечно, повесим – сказал Данилевский. – Но разве ты не хочешь оставить саблю себе?

– Нет, – Пургин с сожалением покачал головой. – Незачем, да и некуда. У меня еще кое-что есть для редакционного музея, – он пошире раздернул горло своего компактного, вытертого до дырявой белесости рюкзачка и достал плоскую штуку с зубчатым колесом и воинственно, на манер пистолетного ствола торчащей ручкой, показал Данилевскому, – если не для музея, то для редакционных летучек.

– Что это? – подозрительно спросил Данилевский, большой знаток военной техники.

– В самый раз будет, – сказал Пургин.

– Похоже на мину, но это не мина.

Пургин покосился на дверь, на лице его возникла суматоха – ему захотелось продемонстрировать Данилевскому, что это такое, одновременно он опасался – Данилевский не понял, чего Пургин опасается, снова спросил, мина это или нет, и Пургин ответил: