– А вы поезжайте на награждение и делайте свое дело!
– Ка-ак? – не поверил Данилевский, ловя пальцами непокорные пляшущие губы. – А я?
– Разве вам неясно сказано? – небесный бас наполнился металлом, посуровел. – Товарищ Данилевский!
– Да-а, – слезно подтвердил Данилевский, искренне в эту минуту жалея, что когда-то появился на белый свет – лучше бы мама его не рожала. «Эх, мама, роди меня обратно!»
– Свят, свят, свят! – задавленно пробормотал шофер и, резко газанув, – он почти не управлял своими ногами, стоявшими на педалях, стал выталкивать «эмку» из узкой теснины.
Минуты через четыре он задом выпятился к воротам, поймал колкий взгляд проверяющего, проверяющий махнул ему рукой, показывая, куда надо ехать, из-под арки ворот, в это время выбралась очередная «наградная “эмка”», шофер «Комсомолки» пристроился к ней в хвост, и обе машины медленно поползли по взгорку вверх, на простор, на свежий воздух, на чистое место, на продув, где хоть маленький ветерок, но все же был, и было легче дышать.
Всесоюзный розыск, объявленный четыре года назад, ничего не дал – ознакомления населения с преступниками, которое имеется сейчас, через витрины, установленные около каждого отделения милиции, и вообще в людных местах, в ту пору не было, розыск во многом полагался на прописку – непрописанный человек всегда бельмом на глазу у общества, к нему поздно или рано обязательно стучал в дверь милиционер и вежливо, часто даже сладко, скромным голосом, так, что хотелось выпить чаю без сахара, просил показать паспорточек. Самый большой процент разыскиваемых попадал в уловистые сети паспортного режима. «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек», – грустно шутили в ту пору. Ну а самый малый процент – даже меньше добровольных явок, – приходился на долю профессионалов, нашедших либо разными сложными способами вычисливших преступников. Профессионалы на Пургина не наткнулись – из «Комсомолки» он вылезал редко, на задания в основном гонял Георгиева, Толстолобова и даже Людочку, сам правил, перекраивал материалы, занимался починкой, штопкой и найти его муровским сыщикам в темных коридорах «Комсомолки» было нелегко.
Паспортники и разные милицейские служивые – участковые, специалисты по борьбе с ворьем и спекулянтами, которые могли встретиться с Пургиным и, вполне возможно, вспомнить его лицо – видел, дескать, в служебной папке, где хранятся фотографии разыскиваемых, – тоже не появлялись в газете: внизу, у входа, стоял часовой и посторонний люд в редакцию не пускал – так что соответствующие спецы, знающие свое дело, кстати, до тонкостей, не смогли потребовать у Пургина: «Нy-ка, гражданин, предъявите ваш паспорточек…»
Так и пылилось его розыскное дело, ни одной бумажкой не пополнившись, а поскольку шли годы – почти четыре миновало после исчезновения – то пыльное дело Пургина было задвинуто в задний ящик, фото сданы в картотеку, и фамилия мало-помалу начала стираться из памяти розыскных спецов.
Грянули первые японские события – черное пороховое облачко поднялось над озером Хасан. В тот день, когда на Пургина начали оформлять документы, чтобы отправить в политуправление, занимающееся журналистами, он поехал к Коряге.
Натянул на голову красноармейскую фуражку со звездочкой, зубным порошком почистил орден, чтобы получше смотрелся – Пургин постарался и орден засиял, как новенький, запосверкивал острыми световыми лучиками: асидолом – едкой вонючей жидкостью – надраил пуговицы на гимнастерке – эти вообще стали золотыми, и поехал в центр, к Политехническому.
У Корягиного дома – точнее, у дома его брата, брат все продолжал гулять по городам и весям, зарабатывая в петлицы командирские кубики, – немного посидел на скамеечке, понаблюдал за входом. Зачем он это делал, точно ответить не мог – ведь всего сорок минут назад разговаривал с Корягой по телефону, у того все было в порядке, Коряга уже начал чистить картошку, чтобы пожарить ее с лучком и «постнушкой» – подсолнечным маслом – любимое блюдо Пургина, на стол выставил две чекушки холоднющей, можно простудиться, водки, жирно запечатанной красным сургучом, – и все равно что-то подсказывало Пургину: не следует торопиться, нужно вначале оглядеться, подышать свежим воздухом, а потом уж идти.
Дважды он засек, как приподнялась занавеска в квартире корягиного брата, Коряга плоско прижимался лицом к стеклу, вращал глазами, стараясь обозреть двор и слева и справа, выворачивал зенки так, что видны были только белки, Коряга все успел засечь – и детишек, поивших из лужи ободранную, пахнувшую помойкой кошку, и старушку, сидевшую в сторонке с авоськой, из которой торчало два свежих батона, один из которых она общипала ровно наполовину – шла и из нитяных ячеек выдергивала по щипку белую хлебную мякоть, в такт шагам бросала в беззубый безгубый рот, чиновного человека, зачем-то забредшего в этот двор, – он скользнул по Пургину безразличным сонным взглядом и тут же забыл о нем, – но только не Пургина.
Пургин недовольно сжал губы в щепоть – с этакой наблюдательностью Коряга как-нибудь обязательно завалится, загудит в преисподнюю. «Ну и ну, – покачал головой Пургин, – тля навозная!»
Поднялся он лишь, когда к нему обратилась пожилая женщина в тяжелых роговых очках с выпуклыми увеличительными стеклами, из-за которых на мир смотрели огромные беззащитные глаза:
– Вы не знаете, где здесь находится «комнатенка-лодочка»?
Вопрос был необычный. По тому, как она была одета, как держалась, как четко выговаривала слова, смешным уголком отклячивая узкую нижнюю губу, Пургин понял: учительница.
– Что за лодочка? – Пургин вопросительно сморщил лоб. – Какая лодочка, да еще комнатенка?
– Значит, не знаете, – сказала учительница. – «Комнатенка-лодочка» – это любимая комната Маяковского, он в этих домах жил. В «комнатенке-лодочке», которую Владимир Владимирович сам так окрестил, – может быть, не очень складно, но это его, Владимира Владимировича, личное, – женщина излишне четко, почти артистично, как диктор на радио, выговорила имя-отчество Маяковского, – он застрелился.
– В «комнатенке-лодочке»? – тупо переспросил Пургин.
– В «комнатенке-лодочке», – подтвердила учительница, – но раз вы не знали «комнатенку-лодочку», то вы, естественно, не знаете, где она и находится. – Учительница напоследок посмотрела на Пургина, как на пустое место, и перевела взгляд в глубину двора – Пургин перестал для нее существовать, ей нужен был знающий человек, не Пургин.
Не хотелось Пургину забираться к Коряге – прошлая «лежка на дне» вспоминалась ему слишком часто, даже во сне снилась, и он протестующе сворачивался калачиком на диване, ловил грудной клеткой собственное сердце, боясь его упустить: надомушничался, насиделся в прошлый раз на всю оставшуюся жизнь, – но к пройденному надо было возвращаться, повторять его. «Науки не тускнеют лишь, когда их повторяют», – недовольно вспомнил он чьи-то слова.
Кто это сказал? Какая-то знаменитость. Пургин пошарил у себя в мозгу, пытаясь вспомнить имя – пусто.
«Ни хрена ты, душа лубэзный, но знаешь, но помнишь, – с досадою укорил он себя на грузинский лад и, стремительно поднявшись со скамейки, вошел в дом. – Ни комнаты, где застрелился великий пролетарский поэт, ни высказываний великих людей – ник-кого, нич-чего…»