Свободная охота | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Князев оттолкнулся правой ногой от чего-то твёрдого, устойчивого – похоже, камень попался, – кинулся на подмогу Наджмсаме. Он готов был сейчас сделать что угодно, отдать жизнь свою, всё, что он имеет, лишь бы с Наджмоамой всё обошлось. Рана казалась неопасной. Хотя то, что он видел, не оставляло надежд – стрелок из бура сделал свое чёрное дело.

– С-сволочь! – стиснул зубы Князев, засипел сдавленно. В следующий миг он очутился около Наджмсамы, пробормотал тихо: – Как же так получилось, а, Наджмсама? Почему ты не береглась, а?

Она поймала своими глазами его глаза, улыбнулась через силу, попробовала дотянуться рукой до лица, чтобы стереть кровь, но бесполезно – рука уже не подчинялась Наджмсаме. Он пытался перевязать Наджмсаму, но у него будто руки отшибло: пальцы не слушались, дрожали, были чужими, перед глазами всё прыгало, колыхалось, дрожало студенисто, земля ерзала из стороны в сторону, как пьяная.

– Наджмсама, не умирай, а? Наджмсама! Не умирай, пожалуйста!

На память ему вновь пришёл цветок – смятый, горящий пламенем, брошенный к самому лицу, причём уже не пахнущий, наполовину мёртвый и всё-таки сохранивший крохи жизни и потому просящий защиты, встал зримо, возникнув буквально из ничего, из воздуха, задрожал, заколыхался – лепестки гульруси были живыми, и стебель, хотя и помятый, надломленный в нескольких местах, тоже был живым, поставить бы цветок в стакан, он живо бы пришёл в себя – и это видение отрезвило Князева, выдернуло из больной, трясучей одури, вернуло на круги своя. Земля перестала пьяно раскачиваться под ним, пальцы не дрожали, руки были своими, но всё равно это не принесло радости Князеву, скорее ощущение горечи, чего-то очень холодного, ледяного, всегда прокалывающего человека насквозь, будто бабочку, угодившую под булавку юного натуралиста, воздух очистился от пыли и жёлтой глинистой налипи, всё встало на свои места, сделалось ясным, отчётливо видным, к ледяному комку, сидевшему в нём, к пустоте добавилась острая физическая боль, от этой боли просто некуда было деться, она намертво перехватила дыхание, давила на грудь, перекашивала рот, от неё даже глаза пошли как-то враскосяк, сдвинулись со своих мест, и вместе с ними сдвинулись, раздвоились все предметы.

– Наджмсама, не умирай! – униженно, осекающимся, чуть слышным шёпотом попросил он. – Ну пожалуйста… Не умирай, а?

Увидел, как в задымленных глазах Наджмсамы что-то шевельнулось, сдвинулось в сторону, появилась чистая синяя глубь, из которой, если нырнешь в неё один раз, не дано уже вынырнуть, и Князеву захотелось нырнуть, но вместо этого он попросил прежним чужим шёпотом:

– Держись, Наджмсама! Всё будет в порядке. Сейчас я тебя перевяжу и – в госпиталь. Всё будет в порядке, Наджмсама!

Звуки до него почти не доходили. Так, доносилось приходящее извне какое-то слабое тарахтенье, фырканье, хлопки, треск разрываемой ткани, и всё. Не слышал он ни буханья невидимого бура, ни автоматных пуль, поющих свою опасную песню прямо над ним, чуть ли не волосы состригающих с князевской головы, ни команд лейтенанта Негматова, берущего с ребятами стреляющие дувалы в кольцо, ни кропотанья лежавшего неподалеку Матвеенкова. Матвеенков не оставлял сержанта, прикрывал его огнём, стрелял из «калашникова» в розовые цветки, когда они распускали свои чаши в прорезях дувалов, либо пересекал цветную трассирующую строчку, устремлявшуюся в их сторону, гасил чужие пули собственными.

– Товарищ сержант, торопитесь! – дважды выкрикнул он между очередями, голос его был настолько истончившимся, пронзительным, что его, наверное, можно было услышать и во время стрельбы, голос перекрывал своей звонкостью и тоном стрекочуще-назойливый звук очередей.

Но Князев не слышал Матвеенкова, он перевязывал Наджмсаму, делал всё, чтобы кровь не ушла, успокоилась, рана затянулась, будто обрызганная живой водой, края пулевого пробоя сомкнулись, бормотал что-то ласковое, невнятное, только ему одному да Наджмсаме известное. Он перевязывал Наджмсаму прямо поверх рубашки, боялся разорвать ткань, обнажить тело. Заторопился, подстёгиваемый одной-единственной мыслью: скорее, скорее, скорее!

– Поторопитесь, товарищ сержант! – подстегнул его и Матвеенков тонким выкриком, надавил пальцем на спусковой крючок, очередь получилась длинной.

Не пожалел Матвеенков патронов, сжёг их за милую душу, пустив в никуда, бросил косой взгляд на Князева, снова нажал на спусковой крючок. На сей раз бил точнее и короче. Матвеенков чувствовал себя мстителем, он мстил за боль Наджмсамы, за её кровь, за маету Князева, за всё худое.

Такое происходит со всеми нами – в один прекрасный момент мы неожиданно обретаем себя и уж потом, задним числом, задаём сами себе удивлённо вопрос: а как же это произошло? И вот какая вещь: подобные открытия – переломные. Человек, вскарабкавшийся на одну ступеньку собственной пирамиды, являющейся, естественно, некоей моделью мироздания, точнее, отсветом её, перемещается в новое возрастное состояние. Он стареет. И не постепенно, понемногу, неприметно для чужого глаза, а как-то махом, в один присест: глядишь – и горькие морщины на челе юнца появились, и седые прожилки в крепкой, густой шевелюре, и гусиные лапки в подглазьях, и некий серьезный, мудрый свет во взоре.

Именно в таких случаях наши матери восклицают с печальным удивлением: «Боже, как он повзрослел!» – говоря почему-то о нас – и это обязательно – в третьем лице, как об отсутствующих, а потом сжимают губы в горькую морщинистую щепоть – некую сень, отсвет креста, обессиленно опускаются на стул и замирают в долгом молчании.

Желтоватый плотный воздух вновь – в который уже раз – разломился, проткнутый тяжелой, басистой пулей – невидимый стрелок, вооружённый буром, доконает их, это точно; хорошо ещё, что он порядочный мазила, иначе всех бы перещёлкал, – горячая свинцовая плошка прошла низко, сдёрнула с Матвеенковской головы панаму, отбила в сторону, впилась в низ дувала, выкрошив из него глиняную труху и взбив пылевой столбик.

– Ах ты!.. – тоненько воскликнул Матвеенков, хотел было выругаться, да не потянул, слаб оказался – с детства не приучен к ругательствам; поменял автоматный рожок и очередью прошёлся по верху дувала, за которым сидели душманы. – Ах ты!.. – снова зазвенел над площадью его голосок, врезаясь своей остротой, резкостью пионерского горна в стрельбу.

Отстрелявшись, он выдернул из подсумка два спаренных валетом рожка, перевязанных синей изоляцией, положил рядом – сейчас в магазине снова кончатся патроны, надо будет быстро поменять, – оглянулся на Князева: как там сержант? Князев, приподняв Наджмсаму, заканчивал бинтовать её, обматывая сахарно-ломким, каким-то неестественно белым бинтом. И хотя он подложил под бинт большой, с кулак величиной, ватный «рюкзак» – тампон, прикрытый сверху резиновой пленкой, кровь всё равно впитывалась в бинт, обходя резиновый отонок; она выхлёстывала толчками из пулевого пробоя, и Князев ничего не мог поделать, – видать, пуля зацепила какую-то артерию. Остановить кровь можно было только в госпитале либо в фельдшерском пункте.

Пискнул возмущенно «мураш» Матвеенков, сжался, обращаясь в нечто засушенное, занимающее как можно меньше места: ведь он не защищён ничем… Но и Князев с Наджмсамой тоже под пулями находятся, тоже ничем не защищены, они на этой площади со всех сторон видны, и эта незащищенность близких людей будто бы ушибла Матвеенкова, он почувствовал себя в неком капкане, в который попал ни за что ни про что.