Можно себе представить, что старик видел в довоенном туалете и какие сведения ложились в блокнот!
– Ну и?.. – не выдержал раздражённый Пухначев.
– Ехал на поезде куда-нибудь за город, в руке держал блокнот, фиксировал всё, что видел. Ну, например, – старик изменил голос, в нём появились молодые нотки, зазвучала пионерская медь, – «Ворона, подняв ногу, писает на бетонный столбик с отметкой восемнадцать». Это означало, что от Москвы мы отъехали на восемнадцать километров.
– М-да, – сокрушенно пробормотал Пухначев, – всё равно, что «коза кричала нечеловеческим голосом» или «он целовал губы на её лице».
– Примерно, – согласился старик, – а потом дурь прошла, всё встало на свои места.
– Жалеете?
– Жалеть о сделанной глупости – значит, прибавить к ней ещё одну.
– Восток, – проговорил Пухначев, – чувствуется стиль Востока.
– Кто это?
– Говорят, Омар Хайям, но по-моему, это подделка, – сказал старик, – у Омара Хайяма много подделок. Сам-то он сочинил немного – примерно четыреста четверостиший – это по одним данным, по другим – всего сто пятьдесят, а по свету ходит более двух тысяч четверостиший Омара Хайяма. Две тысячи – это много.
– Наиболее яркий пример подделки – какой?
– Бог его знает, – Чернов неожиданно вздохнул, замер, вновь прислушиваясь к улице. – «Моя постель – жемчужница пустая, а ты – о, жемчуг мой, – на шее у других!» Сочинил какой-то ревнивец, а молва приписывает Омару Хайяму. Но это не Омар Хайям.
Время тянулось медленно, в черепашьем движении его тонуло всё, буквально всё, даже липкий серый морок кабульского февраля, стрельба, блуждающая вокруг них – она раздавалась на соседних улочках, за дувалами, за глинобитными, непрочно поставленными на землю домами, раздавалась в ватной непроглядной мге, плавала над городом, но на вымершую улочку их не забредала, обходила стороной, Чернов ни на минуту не выпускал стрельбу из вида, всё время фиксировал, слушал, иногда произносил:
– Из автомата ударили, из старого… ППШ. А это пистолет «макаров». Три выстрела подряд – кто-то очень торопится. Это – «калашников», – фамилию конструктора он произносил на арабско-персидский лад, с ударением на последнем слоге, «калашникόв», – хорошая машинка! А это гулко, будто в пещеру – бур. Лютое ружьё, пуля может оставить дырку размером в ночной горшок. А вот ударила винтовка. Возможно даже, наша трёхлинеечка. Снова «макаров». Расхлябанный, пуля болтается в стволе. Как видишь, Игорь, пистолет пистолету – рознь, – говорил старик, а Пухначев не понимал, как это ствол пистолета может быть расхлябанным.
Вскоре стемнело. Зимние дни в Кабуле коротки, как шаги вороны на снегу: сделает шаг ворона и ногу подожмёт – холодно, короче могут быть только шаги воробья да синичьи скоки. Над городом поднялось маленькое колючее зарево – в центре не жалели электричесва, а окраины были темны.
– Ещё вчера было наоборот, – отметил Чернов, – центр освещался более скромно, чем окраина. На окраине счётчиков нет, кругом беднота, окна выбиты – в лучшем случае завешены одеялом, а греться-то надо, поэтому и подключаются напрямую, где хотят и как хотят, без всяких счётчиков. И жгут энергию нещадно, – Чернов закряхтел осуждающе, перевернулся набок – лежать на жёстком полу ему было неудобно: ныли кости, ныли мышцы, ныло всё, старик кашлял, ворочался, смолил цигарки, но один раз показавшись себе неэкономным, быстро гасил их, а когда сигаретка дотлевала до корешка, прятал чинарик – на чёрный день собирал бычки.
Старик в чёрный день верил, а Пухначев – нет, улыбался над стариком – чудит дед, не может быть, чтобы их не выручили: в посольстве же знают, что в гостиничке осталось два советских человека, не бросят их в беде. «В беде не бросят, – мелькало в мозгу, – как всякие настоящие друзья!»
– Что, тут электричество никто не считает?
– Считают, но не так, как мы.
В темноте около гостинички появились трое. С оружием наперевес – фигуры гостей были едва заметны – ночь в ночи, не различить, ничего не видно, но Чернов засёк их. Ещё далеко от гостиницы, когда они бесшумно двигались по улице – глаза у старика были по-кошачьи зрячи и остры – такому зрению только завидовать.
– Замри! – скомандовал старик, подтянул к себе взрывную машинку. У Пухначева внутри всё сжалось.
Гости остановились у входа, один из них ткнул ногой в дверь, прокричал что-то, потом ударил прикладом автомата по ручке, второй остановил его, негромко произнёс несколько слов. Старик напрягся, стараясь понять, о чём же говорят эти люди, кадык у него с булькающим звуком заездил по шее, Чернов несколько раз сглотнул, Пухначев поморщился – глотает старик слишком громко, люди внизу услышат. Губы старика беззвучно шевелились, лицо похудело, окостлявело, сделалось незнакомым, это было видно в слабеньком отсвете городского зарева. В зареве что-то подрагивало, то вспыхивало ярко, то гасло, – видать, недалеко горел дом, или коптила подбитая из гранатомёта машина.
– О чём они говорят? – шёпотом спросил Пухначев.
Старик не среагировал на вопрос, он даже глазом не повёл в сторону Пухначева, продолжал сидеть на коленях с напряжённо вытянутым лицом, плотно притиснувшись телом к стенке. Чернов, похоже, вообще вдавился головой в стенку, сам стал куском ободранной, плохо оштукатуренной, пахнущей сырой известкой и старостью стены, губы у него по-прежнему немо шевелились.
Снаружи снова послышались удары приклада – звонкие, железом о железо – пластиной, привинченной к торцу приклада, человек бил по железной скобе, бил раз за разом, методически, и Пухначев от ударов вздрагивал, морщился, ощущая, как у него больно дёргается испуганное сердце; старик не шевелился – из металла был сработан человек. Вдруг старик нырком ушёл вниз, прижался к батарее. В ту же секунду непрочную гниль стены встряхнула автоматная очередь – пули рассыпались веером по всей площади, жирно чакая, увязали в глине, в трухе, в материале перекрытий, а что это был за материал – никому неведомо: то ли пакля, то ли стекловата, то ли просто отжившее свой век тряпьё.
Стрелял тот, кто безуспешно долбил прикладом по двери – хоть и хлипка на вид была дверца, плевком насквозь можно прошибить, а устояла, – стрелявший ярился, что-то кричал, а второй, что порассудительнее, привыкший уважать собственность, имущество, успокаивал его, третий же был безучастен, просто стоял в стороне и озирался по сторонам – на чужой чёрной улочке он чувствовал себя неуютно, искал в темноте хотя бы лёгкий промельк света, тень, которая была бы не так черна, как эта вязкая дурная чернота, поверху освещённая далёким заревом и оттого ещё более чёрная, не находил и зябко ёжился – не думал, что ночь так быстро сгустится: почернело всего за несколько минут.
На прощание гости снова дали широкую, во весь рожок очередь по пустым окнам гостиницы и ушли.
– Чего они хотели? – едва слышно, пытаясь унять гулко колотящееся сердце, спросил Пухначев.
– Обычные дураки! – пренебрежительно отозвался о гостях старик. – Говорят только на другом языке, а так – люди, каких в мире развелось полным-полно, с одной извилиной, да и та не в голове, а совсем в другом месте.