– И-и р-раз! – вновь скомандовал Бегичев.
Вельбот дергался следом за рывками людей, скрипел суставами, проползал совсем немного и опять застывал, будто примерзнув к мелководью. Он делался тяжелым, неподвижным, словно гигантский утюг; дерево, окованное по днищу металлом, трещало, и Железников, выкручиваясь из веревочной петли, которую он надевал на себя на манер офицерской портупеи, сипел озабоченно, сдвигая в одну линию мохнатые черные брови:
– А бот у нас не рассыпется?
– Не рассыпется, – сипел ему в ответ Бегичев, – бот специально построен для китобойного промысла, а там в ходу посудины прочные.
Колчак молчал, не вступал в разговоры. Он вообще любил работать молча.
– И-и – два!
Лицо у него затекало, как будто становилось ободранным – горький пот был способен, как кислота, выесть глаза. Ноздри щипало, изо рта текла тягучая, будто сироп, слюна, в груди сипели, лопались впустую легкие – здесь, на высоких широтах, всегда не хватало воздуха. Стоило только немного напрячься, как в теле появлялась чугунная тяжесть, губы начинали хлюпать впустую, стараясь хоть чуть-чуть захватить кислород, снег перед глазами делался кровянистым, словно медведи обильно полили его нерпичьей кровью.
Коварнее и злее белого медведя в здешних местах зверя нет. Отбиться от медведя можно только пулями. Бурый медведь от схватки с человеком уклоняется: с одной стороны, побаивается двуногого, с другой – лень, с третьей – летом он сыт, а бурый мишка злой бывает, только когда голоден, сытый же просто уходит в кусты, порыкивает, лежа где-нибудь в малиннике, да поплевывает презрительно в сторону человека. А белый медведь словно специально ищет стычек с человеком: если сойдется с ним на льду и у человека с собою не окажется ружья – будет худо. Медведь, завалив его, сдерет скальп, поскольку очень не любит человеческого взгляда, закроет им глаза, переломает ребра, расплющит хребет и, отъев голову, оставит смятого, растерзанного, лежать на льду...
С жестокостью и непонятной ненавистью полярного медведя к человеку Колчак и Бегичев сталкивались уже не раз.
Такое впечатление, что медведь специально старается не пустить людей в Арктику, с рычаньем встает у них на пути – оберегает снег и льды, оберегает хрупкую здешнюю природу. Кто знает, может, в этом и заключена некая сермяжная правда – та самая правда, которую не знают ни Колчак, ни Бегичев.
– И-и – р-раз! И-и – два! – размеренно командовал Бегичев, с хрипом и слюной выплевывая из себя слова, торопясь: вдруг на море стронутся льды, подопрут, выдавят вельбот на берег со смятой кормой – от здешнего моря всего можно ожидать, всяких чудачеств и фокусов. – И-и – р-раз! И-и – два!
Колчак сипел, напрягался вместе с экипажем, ощущал, как веревка с противным хрустом вгрызается в брезентовик – лейтенант решил на манер опытного Сапожникова сделать себе «портупею» – получилась обычная узкая петля, на портупею не хватило веревки, перекинул ее через плечо; слышал, как рядом натуженно сопит молчаливый якут Ефим – иногда Ефим что-то шептал себе под нос, видимо, шаманил, молился своему узкоглазому богу, прося, чтобы тот облегчил ему жизнь.
Через двадцать минут вельбот уже находился на берегу – был вытащен на сушу едва ли не целиком и привязан двумя веревками к камням.
Перья-облачка, густо испятнавшие небо, тем временем набухли белым взваром, опустились к земле и уже почти целиком закрыли высокий свод, места свободного практически не осталось – все произошло быстро, очень быстро, гораздо быстрее, чем предполагали Колчак и Бегичев. Вверху, в гибельной выси, что-то задавленно гукнуло – словно прозвучала грозная воинская команда, из-за скал примчался куражливый ветер, с хохотом пронесся над водой и льдами, сгребая выплеснутые волною на поверхность и уже обсохшие и склеившиеся куски шуги, разный сор, иссосанные, отвердевшие горбушки снега, пошвырял их в воду и стих. Бегичев обеспокоенно огляделся.
– Волна как тянет! – пробормотал он, смахивая со лба густую едкую морось пота. – Палатку бы успеть спроворить. – Прикрикнул на Сапожникова: – Парень, помогай! – Затем разбойным ветром накинулся на двух молчаливых работящих поморов: – А ну, тащите, мужики, с бота штыри и кувалду!
В следующую минуту он, быстрый, с точными, ставшими резкими движениями, верткий, как колобок из известной сказки, уже раскладывал на большом плоском камне брезентовое полотнище.
Углы палатки, чтобы полотнище не задирал ветер, не свернул в большую рогульку, крепили железными штырями. Их вгоняли кувалдой в камни, в мерзлую прочную землю, в какую-нибудь щель – словом, во что придется, – а потом выдирали, раскачивая клещами или слабенькими размеренными ударами той же кувалдой, но обязательно вытаскивали из земной плоти. Каждая железка в экспедиции была очень дорога. Дороже золота, которое в этих краях годилось только на баловство да на пуговицы к плащу, а железо было тем металлом, который помогает человеку на Севере выжить.
Поморы метнулись к боту, один проворно перевалился через борт – только короткие ноги, затянутые в рыбьи сапоги, мелькнули в воздухе, – загромыхал там имуществом, швырнул на снег напарнику связку железных костылей, нанизанных на веревку, потом, едва ли не целиком перегнувшись через борт, осторожно опустил кувалду.
Тишь сделалась совсем гнетущей, мрачной, она, словно некое глухое покрывало, была специально брошена на землю, это невидимое покрывало спеленало и лед, и камень. Ни одного звука в природе! Даже вода – северная, холодная, на что уж беспокойный характер имеет – и та перестала плескаться в камнях. Твердое лицо Колчака изрезали складки и морщины, в черных глазах возникло и тут же исчезло выражение ожидания.
Север – штука опасная, стоит только опоздать на несколько секунд либо, наоборот, на несколько секунд высунуться раньше – и все, ты уже плаваешь в воде, среди льда и шуги.
Эта вода здешняя ошпаривает хуже огня; иной человек, плюхнувшись в шугу, мгновенно теряет сознание – жгучий холод скручивает тело почище самой прочной веревки, и несчастный, если никто не заметил, как он упал за борт, камнем идет на дно, на место вечной своей прописки.
Тревожно было в природе, тихо. Но вот принесся ветер, шевельнул где-то среди камней старую, высохшую до звона корягу, отщепил от нее отслоившуюся мерзлую кору и погнал, будто кусок жести, по обледенелым валунам, следом, пыжась, похрипывая от возбуждения и натуги, стал толкать саму корягу... Не осилил. Тогда на помощь к нему пришел еще один ветер, посильнее, поухватистее, вдвоем они напряглись – и вот уже громоздкая коряга, будто невесомая, понеслась по камням. Затишье кончилось.
Где-то вверху, в перине неба, перья уже сомкнулись плотно. Прорех совсем не стало, ни одной щели, такое плотное получилось одеяло – даже солнца не было видно. Хоть и не грела эта бледнотелая, окруженная водянистым облаком луковица, недозрелый огородный овощ, попавший раньше времени в кастрюльку, а душу все же освежала, веселила своим присутствием, теперь же стало совсем неуютно и холодно. Что-то задавленно громыхнуло. Будто гром по весне – неурочное явление природы. Колчак поднял голову, всмотрелся в небо. Скоро и вовсе сделается темно, хотя на улице полярный день, нескончаемый и печальный... Лейтенант прислушался к недоброму небесному громыханию, которого в Арктике вообще быть не должно, но человек предполагает, а Бог располагает, вот гром и громыхнул. Донесся тяжелый чугунный шорох, от которого по коже рассыпаются мурашки, под ноги Колчаку шлепнулась огромная снежная лепешка, сырая, как коровий блин, обдала мокретью сапоги.