— Куда я тебе попал? — по-прежнему неверяще, вздрагивающим голосом спросил Шурик.
— В ноги, подлюга. Ну, погоди…
— Не грози. И не такое видели, лежи пока спокойно, я сейчас тебя перевяжу, — Шурик оглянулся назад на телегу, соображая, есть ли там какая-нибудь чистая холстина, тряпка-утирка, кусок рядна, куда заворачивают продукты.
Ничего подходящего в телеге вроде не было. Тогда Шурик скинул с себя пиджак, рванул рубаху на спине — в районе, когда перед начальством предстанет, рваное место можно пиджаком прикрыть, — перевязал Федякину пробитые дробью икры.
Что же касается стонущего деда, то с ним тоже ничего страшного не случилось, хотя синяк под глазом образовался порядочный, чернел зловеще, и дед Петро, косясь на Федякина, ожесточённо плевал через борт телеги в степную пыль, бормотал про себя что-то угрожающее — похоже, призывал в помощь силы небесные, чтобы те наказали обидчика.
Остаток пути до райцентра проделали без приключений.
Там Федякина сдали в крепкостенный, окрашенный в весёлый зелёный колер дом — районный отдел НКВД, там же узнали, что Федякин действительно является дезертиром — сбежал из госпиталя, куда попал не по ранению, как он сам расписывал, а по болезни. Сведения о дезертире в Никитовку не подавали, не думали, что он в деревне объявится, — думали, на станции, в тамошнем посёлке возникнет, поэтому никитовцы и их председатель Шурик Ермаков ничего, абсолютно ничего о дезертире не знали.
Вскоре в правление пришло сообщение, что Федякина судил трибунал, к «вышке» — высшей мере — приговаривать не стал, а отправил на фронт, в штрафной батальон.
— Ох-хе-хе, вернётся он из штрафников, покажет нам с председателем, где раки зимуют, — сокрушался дед Петро, узнав, что за наказанье было определено Федякину. Трогал место под глазом, до сих пор украшенное неровным черноватым пятном — синяк не сходил долго, очень долго. — Тогда он не такой фингал мне поставит. Следующий синяк до самой задницы вспухнет. Кулак-то у Федякина — во!.. — разводил руки в стороны, показывая, какой у Федякина кулак.
А Татьяну Глазачеву, вызванную в районный НКВД, вот уже две недели не отпускали, — как пособницу дезертира, — но вины за ней, говорят, особо, не находили.
Война тем временем продолжалась. Конца-края, похоже, ей не было, разгоралось кадило всё сильнее и сильнее. Приходили с фронта похоронки, письма-треугольники от раненых, лежащих в госпиталях, вести о том, что кто-то пропал, уйдя в разведку, кто-то не вырвался из окружения, кого-то видели мёртвым у подпаленного танка, кто-то попал в плен. Даже не верилось, что в маленькой Никитовке может быть столько солдат, что всё это происходит с людьми, которых Шурик знал с зелёного, ещё бесштанного детства, которые и на воинов-то, честно говоря, похожи были не больше, чем домашняя кошка на саблезубого тигра. Уж очень они безобидными, небоевитыми, мужики никитовские-то были — эти кое-как одевающиеся, кое-как обувающиеся, мирные люди, борцовского пыла которых обычно хватало лишь на несколько минут. Видно, время-времечко, оно сильно людей меняет.
Газета «Правда» — а из центральных газет получали только «Правду», — приносила в Никитовку разные вести. Все затихали, когда Шурик читал бабам и старикам заметки о делах на фронте, лица становились вытянутыми, напряжёнными.
— Неплохо было бы, если б нам американ подсобил, — вздыхал дед Петро, вытирая нос концом шарфа-самовяза. — Пора господам хорошим в драку вступить.
— Отправь, дед, письмо наркому иностранных дел, пусть он прикажет американцам. Вот тогда сообща и повоюем, — не выдерживая, ехидничал Юрка Чердаков.
— Молчи, кашеед, — прикрикивал на него дед Петро, напускал на себя строгость, вскидывался гордо словно кочет. — В общем, и без американа бьём Гитлера и в хвост, и в гриву. За чупрынь его дёргаем, усы дерём.
— Бить-то бьём, а конца войне не видно. Дед Петро прав — американец должен в войну встрять, — Клава Овчинникова одёрнула на коленях юбку, поймав скользящий взгляд Юрки Чердакова.
— Всё, пора за работу! — Шурик вставал первым. — Подъём!
— Три тыловых «гэ» наживать, — хмыкал Юрка, — горб, грыжу и геморрой.
— У кого «гэ», а у кого… — голос Шурика терял звонкую ломкость, делался жёстким, будто Шурик сутки на ветру провёл: он умолк потому, что уловил растерянный, казалось бы, совсем беспомощный взгляд Сенечки Зелёного, устремлённый куда-то за спины говоривших, и неожиданно сгорбился от чего-то тоскливого, непонятного, наполовину пустого…
Все за зиму, несмотря на худые харчи, все же окрепли, поздоровели: Чердаков, например, совсем в мужика превратился, с таким уже опасно связываться, сам Шурик хоть и не прибавил в силе, но тоже чуть подрос, голос — вона! — хриплым, взрослым сделался, а вот Сенечка Зелёный каким был, таким и остался — хлипкий, щуплый, квелый словно огурец недоросток. А тут ещё весть с фронта пришла, совсем пригнула Сенечку к земле — погиб его близкий родственник, председатель колхоза Зеленин. Хоть дядя никогда и не баловал племянника, мужиком он был довольно суровым и скупым и слова ласковые, подбадривающие обычно держал в загашнике, редко кого ими одаривал, а всё же оказалось — занимал он в Сенечкином мире, в душе его, прочное, чувствительное место.
Сенечкины глаза вдруг расширились, в них вспыхнуло что-то радостное и одновременно тревожное, — Шурик не сразу понял, в чём дело.
— Во, ещё одна подсобница по каше с маслом объявилась, — хохотнул дед Петро, — спецьялистка пироги с мясом лопать.
— Молчи уж! — прикрикнула на него Клава Овчинникова.
Оглянувшись, Шурик увидел стоящую в дверях конторы Татьяну Глазачеву.
— Ну чего?.. Отпустили? — кинулась к ней Клава Овчинникова. — Почему так долго держали?
— Почему, почему? — дед Петро обернул самовязом горло, поднялся. — По кочану да по кочерыжке. НКВД — это не тёща.
Татьяна, сощурившись, пробила деда Петра злым взглядом насквозь, но сказать ничего не сказала.
— Председатель, можно тебя на минуту? — раздался тонкий, дребезжащий голос, когда все уже разошлись. Шурика звал почтарь Козырев. — Разговор у меня короткий, хотя и с глазу на глаз.
Вид у почтаря, вопреки обыкновению, был невесёлым, каким-то линялым. В руке он держал вырванный из ученической тетрадки лист, исчерченный косыми линейками. Шурик подумал невольно, что тетрадка-то — из довоенных запасов почтаря, такие ныне в магазине не продают, скоро школьники вообще на газетах писать будут.
— Вот тебе моя письменная бумага, — почтарь Козырев протянул Шурику тетрадочный лист, — а вон тебе моё имущество, — он повёл головою в сторону стоявшей за окном таратайки, на которой ездил в район за почтой, — принимай дела и назначай на моё место другого человека. А я — во как наелся, во! — почтарь попилил ребром ладони по горлу. — Хватит. Нахлебался.
— Что случилось? — хмуро спросил Шурик.
— Не могу я в деревню похоронки возить… Понимаешь, председатель, не могу. Глянь! — он засунул руку в карман, достал несколько служебных конвертов желтоватого, деревянного какого-то цвета. Все конверты были одинаковыми, словно их отправил один писарь из одной воинской части. — Опять пришли, проклятые. Извещения об этом… об гибели, целых четыре штуки. Словом, не могу я. Сил больше нет. Ослобоняй от должности, председатель.