– Кто?
– Краюшкин, – ответил сержант, которому Веретеницына торопливо перевязывала ладонь.
И сержант, и рядовой Краюшкин были из первого взвода. Все из последнего пополнения. Краюшкина он вспомнил. Однажды заставил его чистить винтовку. Тот испуганно смотрел на затвор, обметанный мелкой сыпью ржавчины, и виновато кивал. В землянках в начале зимы было сыро, и за ночь оружие покрывалось ржавчиной. Краюшкин был призван полевым военкоматом откуда-то из-под Ельни или Дорогобужа. Смоленский. Земляк. И вот он теперь лежал на снегу без головного убора, без рукавиц. И уже не ощущал ни каленой поземки, подметавшей лесную дорогу и забивавшей мелкой снежной пылью колеи, ни того, что неловко лежит прямо на обочине. Рядом из снега торчала винтовка с открытым затвором, та самая. Теперь она достанется другому, и чистить ее будет другой боец.
Воронцов поднял винтовку и сунул ее в сани. Раненые сидели на соломенной подстилке, курили.
– Ну что, ребята, не повезло вам?
– Под пулемет попали, – возбужденно заговорил один из них, невысокого роста, в разодранном маскхалате. – Только стали подниматься на горочку, а он как дась! Краюху вон… Три пули… До леса донесли, а он уже…
И, глядя на раненых, мешковато сидевших в розвальнях, в теплой соломе, он подумал, что им-то как раз повезло. И сами они это хорошо понимали.
Сержант затянул зубами узел бинта и побежал вперед. Веретеницына отправляла в тыл еще одни сани. Их тащила Кубанка. Поравнявшись с ними, ездовой натянул вожжи.
Воронцов подошел к своей лошади. Кубанка сразу потянулась к его руке, зашуршала чуткой губой. Он достал из кармана обломок сухаря и протянул ей. Санитарам приказал:
– Краюшкина тоже заберите.
Те молча принялись грузить в розвальни окоченевшее тело. Раненые нехотя подвинулись. Они смотрели на убитого равнодушными взглядами людей, которым судьба бросила другой жребий. Но уже спустя мгновение они, казалось, забыли о своем погибшем товарище. Взгляды их были направлены на дорогу, уходящую в тыл, куда их вот-вот повезут под присмотром санитаров. Человек на войне обживается быстро, подумал Воронцов, один-два боя, и он уже бывалый солдат, уже понял, что к чему и о чем лучше не сокрушаться.
Красная Армия, в отличие от Русской прежнего, добольшевистского образца, размышлял Радовский, оглядывая луг, на котором там и тут лежали серые бугорки убитых, не хоронит своих павших. Вот их последние почести. А ведь каждый из них – герой. Герой, павший за Отечество. Каким бы оно ни было. Да, именно так: каким бы ни было.
Он обследовал эту обширную лесную поляну, одним краем выходившую к болоту, пытаясь понять, что тут произошло. Потом повернул и обошел ее снова. Он останавливался то у засыпанного возле искореженного пулемета сержанта, то у бронебойщика, лежавшего на дне окопа среди стреляных гильз, щуплого, как подросток, с поджатыми к животу ногами. Он всматривался в лица убитых, в их неестественные позы, он словно пытался что-то понять в себе, но не мог, потому что недоставало главного. Он знал, за что умерли они. И одновременно не мог понять их. Как и не мог понять упорства Курсанта, когда их разговор о простых вещах уходил за черту. Время здесь словно остановилось. Тела убитых окаменели и, казалось, будут лежать так века, подобно валунам в поле. Цвет их лиц стал подобен цвету серого гранита. Такую же нейтральную окраску приобрела и их одежда. Цвет крови совершенно исчез. Его погасили травы и земля. Поглотили, растворили. Будто он и не окрашивал торжество той трагедии, которая день или два назад разыгралась здесь.
Наконец он стряхнул с себя оцепенение и занялся тем, ради чего пришел сюда. Он подыскал себе подходящую одежду. Снял с убитого скатку шинели. Мертвый сидел под березой с открытыми глазами, обращенными к небу. Радовский заглянул в его глаза и не у видел в них ничего. Ничего. Что он надеялся увидеть в мертвых глазах? Чье отраженье? За все теперь настало время мести… В каждом мертвом живой видит себя. Да-да, себя, и никого более. Такова магия смерти. Двадцать семь лет назад под Августовом он видел такую же поляну и солдат, одетых почти в такую же униформу. Те же лица. И те же позы. И тот же запах. Он знал, что кровь начинает пахнуть сразу.
Он прошел еще несколько километров. Вышел на дорогу. Опасность нарваться на патруль была, конечно, велика. Да и любой офицер мог потребовать предъявить документы. Что ж, документы у него в порядке. Красноармейская книжка на имя ефрейтора отдельного автомобильного батальона, справка о ранении, командировочное предписание, письма из дома на имя все того же ефрейтора Иванова Петра Ивановича из села Стырино Сталиногорского района Тульской области. Вполне добротная липа, в которой и опытный смершевец не сразу унюхает тухлый запах подделки. А уж армеец в подлинности его бумаг не усомнится. Армейца может насторожить другое.
Вскоре его догнала машина, крытый брезентом «ЗиС». Грузовик обдал его запахом выхлопных газов, теплом мотора, работавшего не меньше часа-двух, и прогрохотал мимо. Солдат, сидевший за баранкой, казалось, даже не взглянул на него, стоявшего на обочине с поднятой рукой.
Надо закурить. И тогда первый же водитель остановится в надежде разжиться табачком, хотя бы на закруточку. Психология всех солдат всех армий и всех времен примерно одинакова. Он ловко свернул самокрутку, цокнул раз-другой «катюшей», и искра вскоре прилипла к клочку сухой пакли, которой он заткнул самокрутку. Затянулся, и уголек мгновенно увеличился, стал ярче и тут же перекинулся на рыхлый табак. Вот и раскурил по-окопному. Солдатские он курил всегда, когда уходил на очередное задание. Постепенно втянулся и даже полюбил крепкий запах махорки, пропитывался им, как настоящий окопник. Это ведь тоже был запах родины, одна из ее примет. Щепотка табака сближала людей, делала их добрее, разговорчивее. Доверчивее. Товарищ становился еще ближе, а незнакомый человек вдруг открывался неожиданной стороной и становился на время пути или на несколько минут, пока ждала машина или повозка, роднее брата. На фронте такое ценилось особенно. И он, разведчик, всегда это имел в виду. Потому что иногда, пока дымилась самокрутка, от иного души-говоруна можно было узнать больше необходимой информации, чем от «языка», которого попробуй еще дотащи и потом разговори под дулом пистолета. Немцы называли махорку недоброкачественным табаком, полуфабрикатом. Но этот полуфабрикат был все же приятнее их суррогата, которым в основном-то и снабжали солдат вермахта. Махорка пахла мужицким зипуном. Поношенным и повидавшим виды. Как осенняя земля.
Радовский не ошибся. Первая же полуторка, вынырнувшая из-за поворота, съехала на обочину и затормозила. Из кабины высунулась голова водителя в старенькой, не первого срока порыжевшей шапке блином.
– Куда путь держишь, батя? – спросила голова и улыбнулась.
Водителю было лет восемнадцать. Видимо, только что попал на фронт. Такому все в новинку, все в диковинку. С таким легче найти общий язык. Но в кабине с ним еще один, с погонами пехотного офицера. Старший лейтенант или капитан. Только бы не вздумал проверять документы, подумал Радовский и шагнул к машине.