— Аминь, — тихонько добавил Зализа.
— Пришел, кромешник, — не поворачивая головы, усмехнулся боярин. — Не убоялся храма Божьего.
— Мне бояться нечего, пред Господом и государем я чист, — на оскорбление Семен отвечать не стал.
— И я чист пред Господом и государем, — перекрестился Волошин. — Слушай меня, кромешник. Слушай и запоминай. Мне теперь бояться нечего. Допросы все я прошел, государеву волю принял, а потому лгать мне ни к чему. Так вот, кромешник, пред Господом нашим Иисусом Христом, в храме его клянусь, что нет за мной никакой крамолы, никакой измены и умысла дурного. А наговорил я на себя, дабы дочь и жену свою от допросной избы спасти! За них муку принял, а не за грехи, тобой удуманные. Из-за тебя и царю про грехи свои солгал.
Опричник почувствовал, как по спине его побежали мурашки. Не мог лгать боярин Харитон в Божьем храме, да и смысла в этом ему ноне не было. А значит, получается, он его понапрасну на дыбу поднимал и под кнут палаческий направил?
— Что же государь решил?
— После того, как в Разбойном приказе дважды с меня листы сняли, призвал меня Иван Васильевич к себе и спросил, пошто я измену против него удумал. Сказал я, что по глупости своей, да недоумию. Указал царь на крест святой, что в палате его висел, и спросил, готов ли я поклясться, что не буду более ни делом, ни умыслом, ни наветом ему и земле русской изменять. Принес я клятву перед Господом честь свою отныне в чистоте хранить. Иван Васильевич приказал отпустить меня немедля, грехи мои надуманные простил, поминать о них запретил впредь начисто.
Волошин вздохнул:
— Мудр наш государь. Молод, но мудр и милостив. За такого и живот свой положить почетно, и службу нести в радость. Жалко, слуги ему достались дурные… — на этот раз боярин повернул голову к опричнику. — Видать, за дурость вашу переживая, и занедужил государь.
— Как занедужил?! — вскинулся Зализа.
— Болен, да минует русскую землю сия беда скорее, и да вернет Господь ему здоровье, а нам милость свою. Меня на ложе принял, по палатам его на постели носили. Беда пришла, кромешник, загнали вы царя своей дуростью!
— Не лги, боярин, — Семен, хотя и находился в храме, не удержался и положил руку на рукоять сабли.
— Чем за меч хвататься, — покачал головой Волошин, — лучше молебен за здравие закажи. За здравие государя. Хоть чем-то свой грех искупишь.
Зализа снова сдержался и отпустил оружие.
— Видеть я тебя не могу, кромешник, — покачал головой боярин Харитон. — Вся душа переворачивается, рука к ножу тянется. Темень сердце застилает. Противен ты мне, кромешник. Но только дочь у меня одна, и вдовой оставить ее я не хочу. Не для того муку принял, чтобы на нее страдания навлекать.
Семен ждал.
— Значится, так, — отвернулся к иконе боярин. — Смердам Лапшиным из Ушницы, как сыновья-близнецы у них вырастут, я землю отвести обещал и на восемь лет от оброка и барщины освободить. У Масютиных в Поддубье младшей девочке я, ради рождества, крестным отцом стал. В Заслуховье две семьи молодые на землю посадил. Год назад. Два года без оброка и барщины им обещал, и еще два года каждому двору, как ребенок первый родится. Ярыге Твердиславу, за то, что кровь за меня пролил, долг хотел простить.
— Все исполню, боярин, — кивнул Зализа, понимая, что только что услышал от невольного тестя духовное завещание. — Куда же ты теперь?
— После допросов твоих тело все мое ломит в плечах постоянно, силы в руках более нет, да и думы совсем другими стали. Ноне ничем, кроме молитвы, Руси святой я послужить не могу. Как ни больно мне, но Бог так распорядился, что защиту отчины своей придется твоим рукам оставить.
— Не беспокойся боярин, — твердо пообещал Семен. — Жизнь свою за землю русскую положу!
— Твоя жизнь ноне, не тебе, а дочери моей принадлежит! — повысил голос боярин Харитон. — А за землю не живот свой класть, землю ты оборонить обязан! Хоть живой, хоть мертвый! Смерть — не оправдание. Клянись…
— Именем Господа нашего… — перекрестился на церковное распятие Зализа и прикоснулся губами к иконе.
— Теперь ступай, кромешник. Видеть тебя более не желаю. Оставь меня с Богом.
Опричник отступил, приложив руку к груди, низко поклонился отцу своей жены, и покинул храм.
В усадьбу он вернулся уже в полной темноте. Ворота открыл сам ярыга, принял повод коня.
— Нет на тебе более долга, Твердислав, — хмуро сообщил Семен, спрыгивая на землю.
— Что ты сказал, воевода? — не осознал услышанного ярыга.
— Нет на тебе более долга, Твердислав! — громко и четко произнес Зализа. — Боярин завещал простить, за то, что ты кровь пролил, его от меня защищая! Не ярыга ты больше, за долг кабалу отбывающий, а обычный крепостной. Волен идти, куда пожелаешь, благо Юрьев дань на носу, волен здесь остаться, волен за труд свой по хозяйству платы просить. Так что, подумай, чего себе надобно.
— Ушел, стало быть, боярин Харитон?
— Ушел, Твердислав.
Зализа вошел в дом, сразу поднялся на второй этаж, вошел в светелку жены. Увидев супруга, заплаканная Алевтина кинулась к нему в объятия:
— Отец!..
Говорить тут было нечего, и Семен просто молча прижал осиротевшую женщину к себе, терпеливо дожидаясь, пока она успокоится. Алевтина вцепилась зубами ему в плащ, пытаясь сдержаться, но слезы текли по щекам и капали опричнику на юшман, пробивая на запотевшем доспехе длинные дорожки. В дверь постучали.
— Ну, кто там? — раздраженно рыкнул Зализа. Створка отворилась, и за ней оказался Твердислав в длинном тулупе, с лаптями поверх тряпочных обмоток и с простецкой мужицкой шапкой в руках.
— Прости, воевода, — низко, чуть не до поля поклонился бывший ярыга. — Ухожу.
— Куда, Твердислав? Да ты что?!
— За боярином пойду, воевода. Девять лет верой-правдой служил, и сейчас не брошу.
— Да куда же, Твердислав? Ушел он!
— Знаю я, воевода. В монастырь он пошел, на Валаам. И я следом отправлюсь.
— Час назад в Замежье он был, в церкви, — вздохнул опричник. — Прощай, ярыга.
— Прощай, боярин. Ты прости, если что не так… — Твердислав надел шапку и, не закрывая светелки, пошел по коридору прочь.
* * *
Когда Хомяк проснулся, по дому полз сочный мясной аромат. Жарко натопленная печь щедро дарила окружающему миру тепло. Сейчас, млея в состоянии полного комфорта, про вторые стекла Никита уже и не вспоминал. Мысли о том, что без двойной рамы в избе станет холодно, казалась полным извращением.
— Надо! — твердо напомнил он сам себе. — Не круглые же сутки топкой заниматься?
В печи стоял горшочек с гречневой кашей с мясом. Примерно с минуту Хомяк колебался — побрезговать, или съесть? Однако мысль о том, что сейчас придется топать к леднику за мясом, искать в погребе крупу, все это соединять вместе в неких неизвестных ему пропорциях, заливать водой, ставить на некоторое время в печь… В конце концов, не мог же он, исходя из своих религиозных принципов, остудить печь и протопить ее снова?