Дождавшись темноты, когда все вокруг успокоилось, он достал припрятанные таблетки, в последний раз взглянул на фотографию Хелене и прижал ее к губам: «Прости меня, но так лучше. Можешь ли ты представить себе, что Эрих, твой Эрих, который не боялся ничего и никого, и в бою не разу не отвернул от лобовой… Эрих, который так страстно любил тебя ночами, твой ас, будет молить о пощаде большевиков? Заигрывать с их девицами и цепляться за жизнь в их вонючем плену? Никогда! Офицер должен погибать в бою. Я был готов расстаться с жизнью, как подобает солдату, но случайно остался жив. Теперь пришел час осуществить свои намерения. Как это сказал тебе Геринг? «Рейхсмаршалов не вешают»? Командиров их эскадрилий – тоже. Ты – другое дело. Ты – женщина. Ты всегда была в первую очередь женщиной, а потом уже полковницей летчиков. Этим ты отличалась от всех мужиковатых солдафонш в юбках. Ты была красивой женщиной, Лена. Поэтому тебя любили. Многие. Но я любил тебя сильнее всех. Ты это знала. Даже сильнее того, высокопоставленного и блистательного, память о котором так долго мешала нам быть счастливыми. А срок нашего счастья оказался так короток. Ты должна жить, Лена. Как ни горько мне думать об этом, но ты должна, просто обязана стать счастливой, любить и быть любимой, рожать детей. Ты должна жить за всех нас. За меня, за Андриса, за каждого из твоих парней. Господи, какая же ты должна быть счастливая, Лена! За меня, но без меня… Для тебя я уже несколько месяцев как мертв. Ты думаешь, я погиб в том же сражении, что и Лауфенберг. Что ж, я согласен. Если ты когда-нибудь будешь нас вспоминать, вспоминай нас такими, какими мы были: молодыми, отчаянными, дерзкими, смело встречающими смерть в бою. Ты же знаешь, мы оба были такими. И оба любили тебя. Наверное, для тебя не будет откровением узнать, что Андрис был к тебе неравнодушен. Он умело скрывал свои чувства. Из нас двоих ты выбрала меня. Он был благородным человеком, он уступил. И нашу любовь он хранил и оберегал порой лучше, чем мы сами. Я понял, что он чувствует к тебе, когда собрался лететь в Прагу и признался ему о наших отношениях. Он потому так и не остановил свой выбор ни на одной из красавиц, которых менял с невероятной легкостью, что ни одна из них не была похожа на Хелене Райч. Вспоминай о нас, Лена. Живи за нас. И будь счастлива. Обязательно…»
Он сжал в руке фотографию, высыпал в рот целую горсть таблеток, усилием воли заставляя себя их проглотить. Постепенно он почувствовал, что окружающие предметы стали терять ясность очертаний в его глазах, поплыли, закачались, мысли стали путаться. Он провалился в беспамятство. Последнее – ярко, четко, как будто было совсем рядом как еще в недавнем прошлом, когда Хелене засыпала у него на плече – ее лицо, обрамленное пышными светлыми волосами, любимые, прекрасные, немного грустные глаза…
Он не знал, что в американском госпитале Хелене Райч не спала в ту ночь. Она не могла найти себе места. Сестра, которая находилась рядом с ней постоянно, и Крис Норрис, часто ее навещавший, не могли понять, что с ней происходит. Да она и сама не понимала. Состояние Хелене значительно улучшилось, она выздоравливала, ей уже разрешали вставать и ходить по палате. Но в ту темную, беззвездную ночь она не ходила, она металась, ей было душно, и она рвала воротник больничной одежды. Потом распахнула окно – в лицо ударил поток остужающего ночного воздуха. Что случилось? Она и сама не могла объяснить. Но воспоминания об Эрихе, преследовавшие ее постоянно, неожиданно обострились в эти часы. Она видела его перед собой, словно он был рядом, живой, и только через призму его образа она воспринимала, вяло, замедленно, весь остальной мир – живые, реальные лица Эльзы, Криса, врачей. Она ложилась в постель, закрывала глаза – он стоял перед ней, высокий, статный, в летной форме, но, как ни странно, спиной. Она видела его коротко остриженные белокурые волосы на затылке, жесткий воротник мундира, на плечах поблескивали погоны. Но вот он оборачивается, смотрит пристально, без улыбки. Безжизненные, остановившиеся глаза, прозрачные, пустые глаза мертвеца. Хелене резко поднялась – образ не исчез, он все еще стоит перед ней. Она прошла по палате, нервно закурила сигарету – образ не растаял, он следовал за нею. Точнее, не образ – взгляд. Взгляд, который страшнее всего, который убедительней всех свидетельств доказывал ей, что Эрих… мертв. Он словно спрашивал ее, спрашивал из потустороннего мира теней: как ты, Лена? Ты помнишь обо мне? Нестерпимой болью ее сердце сковали тоска и отчаяние. Она прислонилась щекой к оконной раме, ночной ветер дул ей в лицо. Она крепко сжимает губы, чтобы не застонать. Не зная, что с ней происходит, Норрис пытается отвлечь ее, но все его попытки безуспешны. Эльза догадывается и потому молчит. Наконец Крис уезжает. Оставшись наедине с сестрой, Хелене дает волю чувствам: упав на постель, лицом вниз, она рыдает, сжимая руками края подушки.
Его спасли. И он не понимал сам, благодарить ему или проклинать эту назойливую русскую девицу по имени Клава, которая явилась как раз в тот момент, когда он потерял сознание. Увидев, что ему плохо, она позвала врачей. Ему сделали промывание. Но сразу же после этого гуманность закончилась: прямо из госпиталя, не дожидаясь, пока он окончательно вылечится, его отправили в лагерь, где содержали пленных немецких офицеров разных родов войск. Несколько дней он пролежал на голой земле, промокнув до нитки под ночными дождями и изнывая под полуденным солнцем, без единой маковой росинки во рту. Однако голод мучил не так, как жажда. Ему казалось, у него все пересохло и слиплось внутри, горело сухим огнем. По ночам он жадно хватал ртом дождевые капли, пытался собрать в горсть немного воды. Потом его стали водить на допросы. Нестерпимо хотелось курить. Но сигаретой угощали за угодничество: похвалить советский строй, донести на кого-нибудь из своих соседей.. Он не угодничал и не доносил.
На допросах офицер советской спецслужбы всячески старался доказать ему преимущество советского строя и склонить к сотрудничеству с новыми властями – вести пропаганду среди пленных. Тут Эрих узнал, какая судьба ожидает Германию и ее народ. Вместо одного вождя ей навязывали другого – только инородца, вместо одной диктатуры – другую, диктатуру победителей. Ему приводили в пример фельдмаршала Паулюса и комитет «Свободная Германия». Слово «свободная» в устах произнесшего его комиссара звучало до того неестественно, что Эрих позволил себе улыбнуться: свободная от кого? От вас? Это вряд ли… Он наотрез отказался быть осведомителем, агитировать солдат за новую власть и выступать с публичным осуждением Гитлера и нацизма в угоду Советам. Конечно, размышляя про себя о масштабах происшедшей трагедии, он по-другому теперь видел и понимал все, что ему пришлось пережить в предшествующие годы и в чем довелось принять участие. Однако своими горькими выводами он не намеревался делиться с большевиками, тем более, заискивать перед ними и лебезить. За неуступчивость и «просто возмутительную» как выразился следователь, «иронию по отношению к великой миссии советского народа», его били. Жестоко били. Держали в карцере и снова били. Его спасали только молодость да природное, «летное» здоровье.
Потом однажды на рассвете загнали в темный, душный вагон, где пленных было – что селедки в бочках. Загремели засовы, поезд тронулся – никто не знал, куда. Известно стало гораздо позже – на восток, «восстанавливать, что разбомбили», как выразился язвительно энкэвэдэшник.