навещал меня несколько раз в день. Он всегда заходил ко мне в последнюю очередь, чтобы вместе покурить украденные сигареты. У нас всегда были темы для разговоров, а когда какой-то поляк настучал на нас, он проявил твердость характера, выбив ему парочку зубов.
Со временем к нам стали относиться как к фронтовым товарищам, которые не предадут друг друга и к которым надо проявлять уважение. Остальные пациенты, поляки, всего 11 человек, получали передачи. Кое-что перепадало и нам. В целом, поляки — народ добродушный и щедрый.
Госпитальный паек был получше. Большинство пациентов съедали лишь половину, и впервые у меня было хлеба в достатке. Те, кому присылали табак, молча сворачивали одну сигаретку для пана доктора и одну для dobra Niemniez (доброго немца), которого по вечерам не приходилось упрашивать, чтобы рассказал какую-нибудь любопытную историю или пересказал прочитанную книгу. Чтение для большинства из этих людей было и оставалось занятием совершенно диковинным. Они с волнением слушали, сидя на краю кровати, как дети, и не могли наслушаться.
Каждый день всем давали немного рыбьего жира, но мало кто его пил. Я принимал его, пусть даже и с отвращением, но так в моем организме оказывалась еще четверть литра живительной субстанции. Я много спал, отдыхал и ел — это помогло мне за три недели восстановить силы. Доктор К. убедился в том, что последняя, маленькая ранка на моей ноге затянулась, за ней требовалось наблюдать еще 2 недели. Но больше мы не могли откладывать мою выписку.
На следующие 8 дней меня поместили в камеру-одиночку. Причем безо всяких объяснений. Обычно только самые серьезные проступки предполагали такую кару. Гнетущая тишина и полное одиночество — это на самом деле вынести непросто. Какое-то время спустя ты начинаешь пугаться звука собственного голоса, и все же, если ты хочешь избежать полного сумасшествия, необходимо разговаривать хотя бы с самим собой. Какие приговоры выносил бы судья, если бы ему пришлось просидеть 14 дней в одиночной камере, где нет даже ни единой мухи, клопа, газеты, книги, бумаги, карандаша, ни единого гвоздя, ни часов, ни солнечного света, ни кусочка неба, размеров с ладонь? Только здесь начинаешь понимать, почему закоренелый преступник не исправляется в тюрьме, почему после освобождения он становится изворотливее, злее и опаснее.
Камера № 15 в oddczia (отсеке) 4 расположена в северо-восточном крыле большого отделения X. (так организована тюрьма). Кроме меня, здесь 22 заключенных, которых называют «Фострот». Это люди, имеющие польские корни, но, несмотря на то, что они говорят, читают и пишут на отличном польском языке, на самом деле — немцы. Правительство ненавидит их пуще всех остальных, при любой возможности они подвергаются террору. Из-за того, что они жили на самой германо-польской границе, им с 1914 года приходилось балансировать, ходить по лезвию ножа, между чередовавшейся властью поляков и немцев. Если немцы интересовались их политическими взглядами, они становились коренными жителями
Германии, если обстоятельства менялись — они становились лояльными поляками.
Высокопоставленный чиновник города Т. Лишился ноги, руки и глаза, сражаясь на передовой в 1914–1918 годах. Он бегло говорил и грамотно писал на обоих языках и после войны продолжил работу в местной администрации под властью поляков, до самого 1939 года. Затем эту территорию захватили немцы и оставили ему ту же должность. За время работы у немцев он спас многих поляков из рук немецкого гестапо. В 1945 году вернулась польская власть, и его приговорили к 20 годам заключения за сотрудничество с немцами.
Еще один — простой фермер, отличился в боях 1914–1918 гг., был серьезно ранен. Между двумя войнами он прожил спокойно, примерно по той же схеме. Но был приговорен поляками к 15 годам заключения за то, что ударил мальчишку, пытавшегося его обокрасть.
Бывший судья и адвокат Д. оказался в такой же ситуации. Он честно исполнял свои обязанности вне зависимости от действующего режима, и, поскольку он осудил среди других нескольких поляков, его бросили за решетку на всю оставшуюся жизнь.
Священники проповедовали слово божье на польском и на немецком языках, чего «ни в коем случае нельзя было делать». И вследствие этих «прегрешений» застряли в этом месте на неопределенный срок. Немецкие власти привозили в оккупированный ими польский округ чиновников и доверенных лиц со всех концов Германии, они вовремя не сумели уехать, вот их и заперли здесь без суда и приговора.
Завершала галерею камеры № 15 группа безграмотных польских преступников, получивших сроки за ограбления и убийства. Это были изверги, которые, используя все свое свободное время, постоянно изобретали новые формы издевательств для своих сокамерников. Находясь под защитой администрации, они постоянно и открыто издевались над своими соседями. Горе тем, кто оказывал сопротивление. Они докладывали о непослушании, и жертву забирали из камеры, после чего какой-нибудь садист буквально кромсал виновного на части. Частенько жертву возвращали обратно в камеру со сломанными ребрами, выбитыми зубами и так далее. Мол, свалился с лестницы. Никто даже не осмеливался признаться в том, что его избили.
Рождество 1947 года не походило на прежние. Через толстые стены до нас долетают звуки органа и звон колокола, созывающего к мессе. Это величественное здание было построено в XIV веке, прежде здесь был монастырь. Некоторые из нас опускаются на колени прямо перед крестом, он висит в стенной нише oddczias, где людей калечат во время торжественной мессы. В это же самое время в соседнем здании гудят двигатели и визжит пила. Оставшаяся в маленькой часовне, где стены еще сохранили фрески с изображениями святых, исповедальня используется как туалет. Здесь предостаточно времени, чтобы размышлять о подобных вещах.
Одного пастора раздели догола и гоняли по голому цементному полу, его истязатели лапали его, отпуская мерзкие, грязные шутки, а потом он должен был созерцать, пока сопляки-гомосексуалисты ублажали друг друга. Вмешаться? Попытаться остановить их? Куда там, если ты не хочешь остаться инвалидом на всю жизнь и надеешься все же выбраться отсюда. И вот что любопытно: с самого начала этот сброд относился с уважением к тем, кто в упор не замечал происходящего. Поговаривали, что, дескать, они не знают, что со мной делать, не могут найти ни единого повода для придирок.
Среди тюремных надзирателей были и те, кто по сравнению с остальными обращался со мной вежливо и сознательно не замечал часть нарушений во время частых досмотров и проверок. Раз в две недели в банный день тюремщики развлекались тем, что включали в душе либо кипяток, либо ледяную воду. Никому не разрешалось отходить в сторону, но я упрямо как осел отходил, и, тем не менее, ухитрялся не быть наказанным.
Пока я лежал в госпитале, адвокат Д. выхлопотал для меня разрешение отправить от моего имени письмо в высшие инстанции польской власти. На трех страницах на польском языке он среди всего прочего сообщил, что, как военнопленного, меня не должен был судить гражданский суд, что я попал сюда незаслуженно и был осужден несправедливо и что я требую возобновить судебное разбирательство. В присутствии тюремного надзирателя я подписал письмо, но так никогда и не узнал, было ли оно отправлено и получено адресатом. «В любом случае, — сказал мой коллега, — его точно прочитает тюремная администрация, ты только выиграешь от этого».