– Что ты, отец! – Эшши-хан, внимательно разглядывавший отца, заметил, как мертвенная бледность его лица постепенно сменялась розоватым, а затем и пунцовым багрянцем, и задышал он легче, в глазах мелькнул задорный, чуть насмешливый огонек. – Твоими устами глаголет сам мудрый Сулейман… Аллах, видать, внял нашим мольбам… Вон и порозовел ты, тьфу-тьфу, и глаза по-молодому заблестели. Аллах велик и милосерден…
– Глуп же ты, Эшши, – Джунаид-хан криво усмехнулся. – Четвертый десяток разменял, а все не ведаешь, что человек незадолго до смерти розовеет, даже чувствует себя лучше, что неискушенные думают – будет жить… – Хан умолк, прикрыл ладонями лицо.
В юрте воцарилась могильная тишина, за ее войлочными стенками не стало слышно ни людских голосов, ни ржания беспокойных коней. Эшши-хан застыл. Больной как-то дернулся, тело его неестественно вытянулось…
Эшши-хан впопыхах бросился к двери, шумно распахнул тяжелые створки и, едва высунув голову, выразительно замахал руками – слуги, стоявшие наготове во дворе, бросились врассыпную. Вернулся к постели отца, который, безжизненно уставившись в одну точку, смотрел куда-то поверх головы сына. «Неужто поторопился? – подосадовал Эшши-хан. – Он вроде еще жив. А я людей всколготил…»
Но Джунаид-хан был мертв. Ханский сын не впервой видел мертвого, знал, как стекленеют глаза покойников, но почему-то подумал, что сам Джунаид-хан, хивинский владыка, не может умереть как все – прозаично, как простой смертный. Земля потеряла такого мужа!.. Сейчас что-то произойдет – гром грянет средь ясного неба или земля разверзнется бездной и все канет в тартарары, солнце померкнет иль луна сойдет со своего места и упадет на грешную землю… Но ничего подобного не случилось. Едва Эшши-хан успел так подумать, как позади хлопнула дверь, молча, подобно эзраилям – ангелам смерти, влетели ахуны в белых развевающихся одеяниях, следом – родичи и еще несколько степенных аксакалов.
Благообразный ахун склонился над покойником и, шепча молитву, бледными, в синих прожилках, пальцами прикрыл веки усопшего. Эшши-хан, заметив мятый краешек бумажки, выглядывавший из-под высоких подушек, выхватил ее оттуда, машинально развернул, но, заметив, что священнослужитель с нескрываемым любопытством скосил глаза, озлился и вслух прочел отцовское завещание: «Все свое имущество, движимое и недвижимое, я завещаю поровну своим наследникам, моим сыновьям Эшши-хану и Эймир-хану. Мое единственное, заветное желание – быть преданным родной земле, там, где похоронен наш святой Исмамыт Ата, мой далекий предок. Если моя посмертная воля почему-либо будет невыполнимой, то так предайте меня земле, чтобы я лежал лицом к родине, к земле моих предков в Туркмении».
– О, Аллах, прости прихоть покойного, – запричитал благообразный ахун, возрастом и саном старше всех остальных священнослужителей. – Где видано так погребать правоверного! Мусульманина непременно хоронят лицом к святой Мекке, к гробнице…
– Сейчас не время обсуждать волю самого Джунаид-хана, – отрезал Эшши-хан. – Чтобы понять моего отца, надо так, как он, любить родную землю. Хивинский владыка достоин того, чтобы мы, его сыновья, выполнили последнюю волю отца. Я пойду хоть на край света, но отцовское желание исполню. Как ты, Эймир?!
– Я… я то-о-же, – поперхнувшись слюной, ответил Эймир. – В-о-о-ля отца св-я-я-та…
Собравшиеся в юрте одобрительно закивали. Старший ахун, чуть обескураженный, сердито забормотал молитву, слуги сломя голову бросились исполнять распоряжения аксакалов.
От афганского Герата до туркменского Бедиркента, родного села Джунаид-хана, что в Ташаузском оазисе, где похоронен святой Исмамыт Ата, путь неблизкий, с добрую тысячу верст, а окольной дорогой – еще дальше. Отряд из двенадцати всадников во главе с Эшши-ханом еще с ночи выехал из Герата, везя с собой труп усопшего хана. К утру, миновав два невысоких перевала, нукеры добрались до небольшого села Чиль Духтар, вблизи пограничной Кушки, где Эшши-хан решил дать отдых людям и лошадям, разведать подступы к границе, чтобы бесшумно пересечь ее.
Заросший до ушей рыжеватой щетиной курд, совмещавший ремесло контрабандиста с обязанностями басмаческого проводника, на предложения Эшши-хана недоуменно пожимал костлявыми плечами:
– Если я возьмусь провести, то ни один кустик не шелохнется, ни одна пташка не встрепенется… Так было лет пять-шесть назад. Сейчас дело другое… Большевики так стерегут границу, что мыши проскочить мудрено…
– Не тяни душу, ворюга, – оборвал его Эшши-хан, не веря излияниям говорливого курда. – Сколько надо – отвалю. Золотом? Бери. Хочешь – бумажками, афганскими, иранскими, большевистскими?..
– Нет, нет, Эшши-хан! Впрочем, от золота я и в могиле не откажусь. Да не смогу я, как прежде, через границу провести. Стоит ступить на их сторону, кизыл аскеры, как джинны, вырастают из земли…
Не договорившись с контрабандистом, Эшши-хан попытался сам перейти кордон в безопасном месте, но, пометавшись в районе Бадхыза трое суток, встретившись со своими агентами, воочию убедился, что советскую границу незамеченным не проскочишь. Он решил двигаться на запад, хотя это отдаляло от конечной цели. Зато на стыке трех пограничных полос – иранской, советской и афганской – знал он укромный, тихий уголок, где наверняка можно просочиться на ту сторону. Правда, придется делать крюк – это не входило вначале в расчеты Эшши-хана. Главное, перейти границу тайком. Не те ныне времена, головы не сносишь… А тут только жизнью наслаждаться – вон сколько отец добра ему с этим ублюдком Эймиром оставил, столько, что и правнукам останется…
Вторую неделю лишь по ночам двигались вдоль советской границы ханские всадники, выискивая мало-мальскую лазейку, чтобы незамеченными прошмыгнуть на территорию Советского Туркменистана. Но такого места пока не находили. Ехали в полной тайне, избегая встреч с людьми, объезжая села, чабанские коши.
Эшши-хан часто оглядывался – на лошади, понуро тащившейся за ним, громоздилось тело отца. Ханские останки, прежде чем обернуть в два слоя плотного миткалевого савана и зашить в большой кожаный мешок, забальзамировали. Так поступили по совету одного гератского сановника, благоволившего к покойнику и позаботившегося вызвать какого-то беглого индуса, с вороватыми глазами, который, поторговавшись, взялся за баснословную плату забальзамировать ханское тело.
Каждую ночь нукеры сменяли друг друга у лошади, везшей покойника, и скакали до зари, пока кони не начинали спотыкаться от усталости. Вот когда Эшши-хан пожалел, что не захватил побольше запасных коней – то ли слишком понадеялся, что легко проскочит за кордон, то ли пожадничал: табун-то теперь его, а не отцовский.
Где-то возле Бадхыза отряд издали заметил пограничников, но красные, видимо, не обратили внимания на нукеров или виду не подали. Уже тогда Эшши-хану пришла мысль развязать себе руки, там же предать отца земле. Какая разница, где гнить? А это хоть на виду родной земли, как он сам просил, только на афганской стороне… Ну, хоть бы кто из этих идиотов заговорил о том, – Эшши-хан выжидающе оглядел своих нахохлившихся спутников, которых, наверное, больше, чем его, тяготила эта дорога в никуда… Ему, сыну, связанному словом, не приличествует о том разговор затевать… Можно ли предать мечту отца? Разве отсвет славы Джунаид-хана не падает и на него, Эшши-хана… А отец всю жизнь как одержимый мечтал о славе Исмамыт Ата, лелеял надежду, что, будучи похороненным в Бедиркенте, сможет затмить самого святого, и тогда предадут забвению своего прежнего идола и станут поклоняться ему. Но какая разница, что будет думать чернь о тебе после смерти… Сам же Джунаид-хан всегда твердил: «Жизнь – это все, смерть – ничто, пустота, небытие… От человека, кроме памяти, худой или доброй, ничего не остается…»