Заслышав такие слова, тренер Анатолий Зомберг хмурился. Длинное лицо его становилось плоским и сухим, у переносицы сходились белесые густые брови, и серые глаза холодно темнели. Тренер грозил «мухачу» [1] длинным указательным пальцем, на котором до половины не было ногтя:
— Я тебе дам, елки-моталки, сборную флота!
— Я просто так, Анатолий Генрихович, — начинал смущаться и краснеть Чернов.
— Сманивают? Ты прямо и говори, что скрывать!.. У них давно в наилегчайшем весе дырка. Не дырка, а прореха многолетняя… Чуть ли не в каждом турнире баранки хватают.
— Не собираюсь я туда, Анатолий Генрихович!
— А мы тебя, дорогой товарищ, и не держим. Сколько тебе еще служить?
— Два с половиной года.
— Через два с половиной года даже сверхсрочную предлагать не будем. Катись, пожалуйста, с попутным ветром, сборная Ленинградского военного, елки-моталки, без таких обойдется…
Григорий Кульга, заканчивая шить, подвернул край, чтобы не было лишка, и прикрепил белыми нитками угол подворотничка. Откусил зубами нитку, придирчиво оглядел свою работу. Белый хлопчатобумажный подворотничок выступал ровной тонкой линией над краем отложного воротника выглаженной гимнастерки. Танкист остался доволен и, воткнув иглу в катушку, намотал остатки ниток.
— Порядок в танковых войсках!
Чернов, намыливая кисточкой подбородок, не поворачивая головы, через зеркало подмигнул Григорию:
— Прилепил подворотничок?
— Ну пришил.
— Зря, тяж, ты в армию подался.
— Это почему же? — Григорий, не ожидая подвоха, добродушно улыбнулся.
Боксеры насторожились: сейчас «муха» шутку отколет.
— Талант загубил, — Чернов, сделав кислую мину, печально закачал головой.
— Какой там еще талант?
— Кино «Портной из Торжка» видел?
— Не портной, а закройщик! И при чем тут кино?
— До сих пор не понимаешь, так я тебе глаза открою, счастье твое покажу. Ты не танкист, Гриша, а портной, лучший закройщик!
Боксеры заулыбались. Костя Игнатов, чистивший сапоги, выпрямился, и в его темных цыганских глазах запрыгали веселые искорки.
— Попался, тяж, ничего не попишешь! Загнал он тебя в угол! Один — ноль в пользу «мухача».
— Я просто жалею его, — добродушно ответил Григорий, надевая гимнастерку.
— Жалеешь меня? — Чернов даже повернулся.
— Конечно, жалею. Стукнешь как «муху», а отвечать придется как за человека.
— Один — один! — заключил Игнатов под общий смех.
Григорий Кульга застегнул пуговицы, подпоясался.
Выглаженная гимнастерка плотно облегала тренированное тело. Минуту назад, в майке, Григорий казался рослым деревенским парнем, а едва надел гимнастерку, как сразу изменился. Крупные черты лица его как бы преобразились, посуровели и стали иными, в них появилось больше твердости и прямоты, чем мягкости и добродушия. А четыре красных треугольника, поблескивавших на его темных танкистских петлицах, — знаки отличия старшины, — как бы проводили незримую линию между ним и остальными боксерами-армейцами.
— Подворотничок в армии — как паспорт на гражданке, — сказал Григорий. — Разгильдяя и ленивого за версту видать. Глянешь на подворотничок и сразу полное представление о бойце имеешь. Ясно, Чернов?
— Может быть, с твоей, командирской, точки зрения и правильно…
Кульга подошел к Игорю Миклашевскому. Тот был примерно одного с ним роста, широк в плечах, только поуже в талии, отчего у него четко вырисовывался треугольник спины и выглядел он значительно стройнее. Военная форма сидела на Миклашевском ладно. Да и лицом он был пригож. Высокий лоб, прямой нос, четко очерченные линии рта и слегка выступающий вперед подбородок говорили о решительности, гордости и сильной воле. Но эту суровость смягчали светло-каштановые, чуть вьющиеся волосы да такого же, орехового, цвета глаза, в глубине которых всегда угадывалась доброта и внимательность. Во всем его облике сквозила интеллигентность. Бойцы не раз подшучивали: мол, у Игоря в жилах течет голубая кровь, на что Миклашевский с улыбкой отвечал: «Вполне возможно, мои родители и родители моих родителей были артистами, а к артистическому миру всегда льнули титулованные носители кровей».
Кульга положил широкую ладонь на плечо Миклашевскому.
— Мысли твои уже там?
— Где? — Игорь не повернул головы, продолжая смотреть в окно, на пустой в этот воскресный день широкий двор, залитый солнечными лучами. В дальнем конце несколько курсантов, обнаженные по пояс, отрабатывали приемы штыкового боя, нанося уколы деревянными ружьями.
— В Петергофе на ринге.
— Нет, Гриша. Мысли мои дальше.
— Думаешь, главный бой с Иваном у тебя состоится не сегодня, а на первенстве страны? Говорят, он тренируется, как зверь, к реваншу рвется.
— Я об Андрюшке думаю…
— Оком?
— Об Андрюшке… Ему два года исполняется.
— Извини, забыл. У тебя же сын.
— Через пятнадцать дней ему два года. А я до первенства страны домой навряд ли смогу вырваться. Отпуск обещают лишь после личного первенства.
— Чего тебе хныкать, лейтенант! Службы-то осталось с гулькин нос! Небось, дни последние считаешь?
— Но они чертовски медленно тянутся, последние недели, — задумчиво произнес Миклашевский. — Еще июнь, потом весь июль и август.
— Жену пригласил?
— Обещала приехать.
— С сыном?
— С Андрюшкой. Он уже ходить умеет.
В казарму скорым шагом вошел тренер Анатолий Зомберг. Моложавый, энергичный, подтянутый. Лицо его было сосредоточенным, белесые густые брови сходились у переносицы. Сухим голосом он распорядился:
— Мальчики, на выход! Елки-моталки, карета подана! — он вынул карманные часы, открыл крышку. — Отправление через восемь минут, ровно в одиннадцать ноль-ноль.
2
Позади остались улица Красных курсантов, мосты, проспекты Ленинграда. Старенький армейский автобус, аккуратно выкрашенный в темно-зеленый цвет, натужно урчал мотором и отмерял шинами колес последние километры по дороге в Петергоф.
Боксеры ехали шумно. Григорий Кульга стоял в проходе и дирижировал руками. Владимир Чернов, склонив голову набок, как бы прислушиваясь к баяну, разводил мехи, и бравый, спортивный марш, который пели боксеры дружно и азартно, вырывался в открытые окна автобуса:
Чтобы тело и душа были молоды,
Были молоды, были молоды,
Ты не бойся ни жары и ни холода.