Семнадцать — двадцать лет назад они были еще на полпути к сбрасыванию масок. Они только чуть-чуть показывали языки из той моральной и умственной дыры, о которой сказал Витовт. И если разобраться в позиции русского автора и критика этой книги — он в той же самой умственной дыре, на втором конце благодетельной палки, которой десятилетиями дразнили всяких Киркэ, Рошек, Сулейменовых и Койчуевых, надувается тщеславием от своей хорошести, от своего бескорыстия за чужой счет. Так мы и дожили до умирающих деревень с забытыми, больными стариками.
Эти тщеславные, как растущие акулы, плавали в сытном озере пропаганды величия советского народа и социализма… Их эго и жадность раздуваются; пройдет еще немного лет — и свои народы (что русский, что молдавский или казахский) они просто перестанут замечать… Это масса, которой они полощут мозги, тесто, которым теперь они набивают свои закрома и лепят из него новые свои троны… Всего этого не должно было случиться. Ведь каждый народ, если только ему не мешать, может создать процветание своим самобытным, куда более ценным и правильным путем. Сегодняшний молдавский национализм в равной мере плод рук как молдавской интеллигенции, так и московской. А их народы — русский обобран, а молдавский — ущемлен.
Швыряю под кровать книгу и гашу свет. Нарочно начинаю думать о другом, более приятном. Оформление документов по обмену жилья уже на полном ходу. Это как отдушина. Единственное, беспокоит этот товарищ Редькин из горисполкома. Свои вопросы он решает быстро и просит об уступках, чтобы пораньше перевезти в мою квартиру часть своего барахла и начать ремонт, но в ответ на мои уступки ничего делать не торопится. Не хочу возвращаться в Тираспольский ГОВД и видеть никого там не хочу. Ненавижу перебирать бесконечные бумажки и ходить по дворам с повестками на допрос. Не собираюсь сидеть днями и вечерами над пишущей машинкой, печатая и выправляя постылые обвинения и обвинительные заключения. Скоро и не буду. Вот теперь можно и спать!
И тут дверь содрогается от пинка. Взрявкивает знакомый нежный голос. Сержа черт принес. Не открывать бесполезно. Высадит или замок сломает, слон проклятый! Чертыхаясь, отзываюсь ему, встаю и открываю дверь. Достоевский, он же вновь нареченный благодарными подчиненными Жан-Клод-как-Дам, не вполне трезв.
— Что привело тебя, Муромец? Надеюсь, не любовь?
— Да пошел т-ты!
Серж отпихивает меня и валится на ближайшую кровать.
— Сам приперся и хозяина выгоняешь?! Ты что, перепил или недоел?!
— Сядь! Плохо мне! — уставившись своими буркалами, неожиданно заявляет Достоевский.
Что-то неладное. Хотел было сказать, что я ему не раковина для словесной рвоты, но передумал. Когда Серж не в духах, можно без предупреждения поймать его костлявый кулак в дюндель.
— Мне-то зачем об этом знать?
Серж весь скривился.
— А к кому мне идти? Ик… К алкашам или к идиотам?
— На безрыбье и мент рыба?
— Умгу, — и молчит, смотрит.
— Говори, чего пришел. А то я спать хочу.
И тут, помолчав еще секунд пять, он заявляет:
— Знаешь, я от тебя с самого начала какой-нибудь подлости ждал.
Тупо пытаюсь сообразить, то ли у него крыша потекла, то ли ему кто-то набрехал чего. Не нахожу ничего лучшего, как спросить:
— Ну и как, дождался?
— Нет.
— Это пришел сказать?
— Да. Потому что это уд-дивительно. Ик… Сколько видел интеллигентов — все пакостничали. Иногда поначалу ничего, а потом все равно — бац! — и подляна!
Сижу и слушаю. Явно не все еще сказал. Если уж Достоевского на откровения понесло, это будет долго, со скоростью контуженного Остапа.
— Терпеть тебя поначалу не м-мог!
— Это заметно было.
— А потом сам себе думаю: ну, блин, ведь такой же суслик, как эти все…
Тут следует неопределенный взмах рукой с прищелкиванием пальцами, будто он стряхивает с них вытащенную из носа соплю.
— А рука в морду дать не поднимается. Мда-а… Вот как.
— Так чего же ты сейчас мне это сказать пришел?!
Серж опять смотрит.
— Э-э… Понимаешь, ик, когда от человека в таком говне, — его лапа вновь выписывает перед физиономией неопределенную восьмерку, — за долгое время нету п-подлости, ему надо начинать верить…
— А совсем поверил только сейчас?
— Нет. Раньше. Сейчас только говорю… Не обижаешься?
— Нет. Знаешь, Серж, а ты был прав. Интеллигентность — она такая… сомнительная штука. Чувствовать себя умным приятно. А почувствуешь себя лучше других — тут и до подляны, которую ты ждал, полшага… Вот когда перестал считать себя лучше, понял: от подлости висел на волоске… Просто я вовремя к тебе с Али-Пашой, до наших ребят, до нашей Первомайской улицы дошел… Добрался… Говно бы из меня без вас вышло!
Достоевский озадаченно морщится, а затем с упорством повторяет:
— Не верил бы, я б с тобой, законник, насчет оружия и вербовки ни-ни… Кстати, ты не передумал, не хочешь вместе со мной двигать?!
— Нет, Серж, не передумал.
— Вот же вбил себе опять в башку галиматью, профессор! Ик… Мы бы из тебя окончательно человека сделали! А ты…
Он встает.
— Зря ты это себе в башку вбил! Не получится у тебя ни хрена… Передумаешь — скажешь. Буду рад. — И он тихо, а не с грохотом, как пришел, растворяется за дверью. А я остаюсь в темноте.
Ох, Серж, Серж! Я для него совсем свой теперь, это яснее ясного. Какие мы разные, а мне вопреки всем своим планам на жизнь в первый раз стало трудно сказать ему нет. Сколько уже было иллюзий! Скорее всего прав он, не получится опять ничего у меня… Но, с другой стороны, не потяну я его двужильную ношу! Интеллигент вшивый… Закрываю глаза, и вспоминается первый случай, когда он меня не проигнорировал и не облаял, невольно дав понять, что я в его представлении если не первый, то уже и не третий сорт.
Была середина июля, позднее утро. Мы все еще сидели в никак не желающей отступать дремоте после «громкой» ночи, которые продолжали случаться по прибытии в Бендеры новых порций национал-героического бычья. И у меня все еще не был открыт личный боевой счет — обстоятельство, по мнению Достоевского, являющееся гранью между неуважаемыми и уважаемыми людьми. Привалившись к стене у входа в подъезд, слышу громкие шаги со звяканьем и вопль:
— Эй, мужланы! Где тут у вас ГОП, с которым вы месяц е…тесь?
Приоткрываю глаза — подходит фигура. Над обычной камуфляжной формой — фуражка с казачьим околышем набекрень, на ногах сапоги. Ради форсу, небось, среди лета ноги парит. Гранатами увешан, как новогодняя елка шариками. И все же по говору он не настоящий казак. Скорее из породы местных фанфаронов. Как стало тише, а особенно когда мы заключили перемирие с ротой ОПОНа, все больше таких людей стало пересекать Днестр и появляться здесь. Они начинают повторять давно забытые нами глупости: набиваться в бывалые, неприцельно стрелять в сторону врага с первых попавшихся крыш, а то и к передовой лезут. Раз застрочат — и отваливают. А нас потом встревоженные мули пытаются подстеречь до конца дня… Устали уже их отфутболивать. Но продолжают лезть, спасу нет.