Оживление. Я тоже улыбаюсь. Тогда не смешно было, а сейчас весело! Чувствуя, что завладел вниманием друзей, продолжаю:
— В нашей казарме на одном этаже жили две роты: пятая и шестая. Пятой командовал майор Кондратьев, он же Краб, крымчак, земляк нашего Али-Паши, а шестой — майор Осокин, толстенный, как Геринг, и даже лицом на него похожий. Краб был мужик своеобразный. Раньше служил в береговых частях Черфлота. За это он и прозвище свое получил, когда после перевода ходил по части в черной форме и фуражке с «крабом» — флотской кокардой. Табуретки Краб строго баночками называл. И обожал вечером перед строем рассказывать всей роте, какие мы козлы. При этом частенько сбивался на тему о том, какая дыра этот Ногинск и какие в нем среди военных паршивые нравы.
Когда Краб свою мораль начинал читать, зенки пучить, а глаза у него белесые были и совершенно круглые, его обычно дразнили. Тогда как раз увольнялся призыв сибиряков, или, как их называли, кедров. Они в строю ги-ги да га-га, потом толкнут нарочно кого-нибудь. Краб потихоньку звереет! Потом хватает баночку — и себе ее под ноги хрясть! В строю оживление — дразнятся пуще прежнего. Краб орать! Брызгает слюной, начинает топать ногами! Ну все, беснуется! Хватает еще один табурет — и с маху запускает его в строй. Трах, бах! Все падают, разбегаются, море восторга! Еще как-то раз поругался Краб с Осокиным из-за каптера шестой роты Клезовича, который нарочно средь бела дня довел Краба до истерики. Каптеру, конечно, дали за это по шее, но Осокин, наглец, в тот же день объявил Клезовичу благодарность. Тут началась между командирами и ротами настоящая война. Было это под двадцать третье февраля, торжественное построение на плацу готовилось. И умники из пятой роты разработали план, как Осокина опустить. Спуск с плаца ночью водой полили, а утром песком не посыпали. Пятая рота с плаца уходит осторожно, и задние ряды из брызгалок незаметно льют за собой стыренную где-то холодную смазку. Тут шестая рота, с Осокиным во главе, печатая шаг, мимо трибуны прется. Чтоб рубануться круче, наяривают на аккордеоне, строевая песня льется! Но не тут-то было. Прямо перед трибуной спуск уже и начинался. Осокин одну ногу задрал, на второй поехал и на задницу с размаху чвяк! Аж гул и треск по плацу пошел. Свалился и под откос едет. За ним ряды шестой роты вповалку, кто в лес, кто по дрова. Только и успел аккордеонист поднять вверх свою гармошку! Комполка и замполит гарнизона на трибуне чуть со смеху не лопнули!
— Постой, — вмешивается Гриншпун, — а часть связи у вас рядом была?
— Была. У нас со связистами общий учебный корпус был. Как раз на границе частей стоял. Только входы в него были разные.
— Вот на том самом узле связи я и служил!
— Ну и ну! Значит, не первый раз сходимся?!
Гриншпун считает в уме.
— Нет. Я к тому времени в школу прапорщиков ушел, а ты уже после прибыл.
Все равно. Торжественно жмем друг другу руки. Довольный Серж дает нам по тумаку. Пришел черед Алексея развлекать компанию.
— У нас не только корпус, но и клуб поначалу был общий, тот, что на вашей стороне построили. Там меня в коллектив принимали. Помнишь такую процедуру? Как приходишь в роту — надо показать себя, отличиться. Деды для этого молодым специальные задания давали. Мне с их фантазией не повезло, велели во время собрания вылить на комсомольский актив ведро помоев сквозь потолок. Ты должен помнить: в клубном зале потолок из брезента с дырочками, а сверху над ним лесенки к сцене. Мне сказали туда залезть и через дырки вылить на президиум ведро. Я думаю: что же делать? Поймают — злостное хулиганство припаяют. Не сделаешь — деваться тоже некуда. Деды изведут. Ну, я заранее привязал на краю крыши веревку. Меня будут ловить на лестнице киномехаников, а я с противоположной стороны по веревке спущусь вниз и убегу в учебный корпус, где договорился с дежурным, чтоб он спрятал меня.
Пришло время, идет часть на собрание. Заводят меня старослужащие в подсобку, дают ведро с грязной водой после мытья пола в фойе. Кинули туда дерьма, что за клубом лопаткой подцепили, плюнули, посморкались и говорят: на и не подведи! Все ушли на собрание, и остался я один с этим ведром. А оно, зараза, воняет… Я со страху чуть сам в Ригу не поехал… Потом успокоился, выждал, пока офицеры выступят и уйдут, чтобы слишком большого скандала не было, и пошел. Захожу на чердак, и по лесенкам тихо-тихо; через дырочки высматриваю, кто внизу. Ага, вижу: трибуна и возле нее в два ряда наши комсорги. Остановился, с духом собрался, ведро — блым! — вверх дном, и начинаю сдавать назад. Слышу: дзюрр, кап-кап-кап! А в зале как грянет смех: ух-ха-ха-ха-ха!!! Потом грохот, стулья летят, гул: о-о-о! Крики: а-а-а-а, б…дь!!! Тут я ведро бросил — и бежать! Лестницы гремят, но мне уже все равно. Выскакиваю на крышу, по веревке вниз — и в учебный корпус! Так бежал — наверное, рекорд мира неучтенный поставил! Представьте себе: я уже с дежурным на пятом этаже у окна стою и вижу, как из клуба вылетает толпа… Походили они, на крышу клуба залезли, веревку нашли, оборвали ее и разошлись. Потом месяц искали виновных… А у меня по службе с тех пор проблем не было. Деды все свои в доску!
— Ни хрена себе, Гриншпун, ну и обгадил ты свою идеологию! — смеется Достоевский. — Как ты можешь после этого быть коммунистом?! Если бы такое агент ЦРУ сделал, вся Америка кричала бы о подвиге разведчика!
— Ну, не идеологию, во-первых, а ее отдельных представителей, не лучших притом, а тех, кто вместо службы показуху гнали!
— Не бреши! Тебе, б…дь, самому за шиворот помоев с дерьмом залить, ты бы еще не так вертеться начал! Вот оно, еврейское двуличие! Так коммуняки всегда и гадили, на всех по кругу…
— Во-вторых, сколько тебе повторять, что я не еврей?!
— С такой фамилией?
— Да, с такой фамилией!!! Англичанин у меня предок был! Морской врач, приехал в Россию в петровские времена! Цингу тогда хвойным отваром лечили, по ложке в день! «Грин» по-английски зеленый, а «спун» — ложка! Вот как он свое прозвище получил, которое потом фамилией стало!
— Знаем мы таких англичан и французов крымских знаем…
Переубеждать Достоевского бесполезно. И не нужно. Сегодня он настроен вполне миролюбиво. Теперь мне и Алексею есть о чем поговорить. Серж и Витовт, вполуха слушая нас, посмеиваются и переговариваются рядом. Когда-нибудь, вспоминая об этом дне и нагретой солнцем стене покинутого жильцами дома, мы тоже будем думать, как счастливы были сейчас. Недаром кто-то сказал, что чувство счастья — явление не своевременное, а ретроспективное.
— Где Жорж, — спрашиваю у Сержа, — чего это вы сегодня порознь?
— Где?! Гадит где-то, засранец! Не надо было вчера жрать все подряд!
Достоевский со своим луженым желудком абсолютно бесчувствен. Меня же некие неприятные ощущения в прошлом ведут к тому, чтобы проявить к несчастному Колобку толику сострадания. Дожрался смолы с деревьев, предупреждал же я его!
— Где он?
Сержев перст нацеливается вдоль дома. В указанном направлении, за углом, вблизи укромных зарослей палисадника, нахожу курящего с изнуренным видом Жоржа.