— Вот, засранец, не хочет идти! — с обиженным видом восклицает главный поджигатель.
— Жоржик, брось! Ты что, вообще отойти от зарослей не можешь?
— Полегче с твоих колес стало. А может, нечем уже. Живот болит — боюсь, снова начнется!
— Пошли с нами! Мы ж все равно тайком, в руинах. Там укромных мест — во! Не боись, спирт крепит, а потом еще пару колес слопаешь!
— Давай, давай, — подталкивает Жоржа Серж, — не просидишь до вечера в палисаднике!
Осунувшийся Колобок безрадостно катится за нами. На месте соображаю: не из чего пить. Но, оказывается, Достоевский подсуетился и собрал фляги. Вытряхнув из них остатки воды и виртуозно залив внутрь пойло, он начинает кромсать банку консервов. Гриншпун, протерев грязный стол локтем, режет хлеб.
— А Витовт где?
— Поперся к Дуке.
Стучат друг о дружку фляги. Советую Жоржу что-то поесть, сую ему в руку бутерброд. В состоянии легкого опьянения можно наконец и поговорить.
— Слушай, Серж! Что это за журналы неоткрытия огня? Наши полковники что, совсем тю-тю? Им уже приказов, комиссаров и угроз мало? Для чего эти журналы?
— А для того, чтобы мы всегда утирались… — буркает Колобок.
— Э, салага, так для тебя эта хрень впервой?! — Достоевский, совсем как в старые времена, одаривает меня презрительно-гневным взглядом. — Под Дубоссарами еще весной вели эти говняные записи. Как распишешься — от румын получаешь! Как отвечаешь — говнеж!!! Райкомовцы, коммуняки поганые… В крик им орешь: «У людей патронов хрен да ни хрена, раз ответили, значит, невмоготу уже было!!!» А им по фигу.
— Одна радость — передовой опыт плохо распространяют. Сюда со своими журналами только сейчас добрались. Зато мюллеров раньше выдумали… — бубнит Жорж.
Я молчу. И коммунист Гриншпун молчит тоже.
— Ты что будешь делать после вывода отсюда? — вдруг спрашивает меня Достоевский.
— Не знаю. Наверное, попробую снова попасть сюда.
— Мы тоже. Правда, Жорж?!
Колобок согласно кивает. Он чуть повеселел.
— Знаете, ребята, в Тирасполе приходите ко мне! У меня там квартира, пустая. Но телик есть и чем стол накрыть найдется!
— Когда это ты успел оторвать себе хату?
— Это не я, мы поменялись из Кишинева. Там у предков была хорошая, большая квартира. Мули ее долго обменять не давали. Ждали, пока уедем в Россию с одними чемоданами. А когда в Тирасполе стали щемить руководителей, взявших сторону Кишинева, один из них добился обмена своей тираспольской квартиры на нашу кишиневскую.
По виду Гриншпуна угадываю: у него другие планы и он сожалеет, что не сможет посидеть за общим столом. Наверное, вернется к себе домой. Конечно, мы обменяемся адресами, но трудно предположить, что удастся поддерживать прежние отношения. Судьбы разойдутся врозь так же быстро, как километры.
— А до этого, — продолжаю я, — там, в Кишиневе, одна мать долго оставалась. Держала при себе охотничье ружье и говорила, что первого наци, который придет ее выселять, — застрелит. Ничего, конечно, у нее не получилось бы. Но друг семьи, который это ружье отцу подарил, с перепугу обратно его выкрал. Побоялся, что, если мать на самом деле пальнет, его самого возьмут за задницу.
— Ну и ну! Красавец…
— Да бросьте вы. Он вообще-то мужик безобидный, добрый. Когда на выборах его прокатили, приходил жаловаться. «Везде, — говорит, — на плакатах мне уши, как у чебурашки, пририсованы, и фамилия на плохое слово исправлена». Дочку свою очень любит. Жену терпит. А она у него особа эпатажная. Как-то приезжал в Кишинев Кашпировский и давал свои сеансы во дворце «Октомбрие». Народу в зал набилась прорва. Во всех проходах стулья стояли, хотя билетов дешевле двадцати старых рублей не было. Бешеные срывались деньги… И телевидение эту толпу снимает. Вдруг наводят камеру прямо на нее, а она, закатив глаза, как юла качается…
— Так Кашпировский установку давать все-таки может?
— Чепуха. Просто есть внушаемые люди. Я сначала думал, она это нарочно сделала, чтобы внимание на себя обратить. Но день за днем проходит — тишина, будто сама испугалась… Вы себе не представляете, что человек может учудить сам с собой по внушению, даже не думая!
— Почему же не представляем? Очень даже представляем! — заявляет Алексей. Серж согласно кивает.
— Я, — говорит он, — знал дурака, который так застрелился. Внушил себе, что его непременно убьют. Честно сказать и уйти — его на это не хватило. На самострел в руку тоже не решился — подумал, узнают. Решил прострелить себе по касательной бок. Ну и, как всегда, пуля из славного АК-74 пошла не в ту сторону… Вот что дурость делает! И он что, один такой? На афганские и вэдэвэшные сборища я почему перестал ходить? Года три прошло — и я там уже никого не знаю. Одни внушенцы, самозапись в герои… Пьяные вдрызг и лезут друг другу в братья… Как сюда позвали — половину героев ветром сдуло! И по ним обо мне судить будут? Смотрят на эту срань и ахают: «Бедняжки, у них психика с горя поврежденная, нужна реабилитация»… С какого горя? Не нужна мне никакая реабилитация! Ни Жоржу, ни Али-Паше она тоже не нужна! Те, кому нужна, без рук без ног по домам сидят, не могут никуда достучаться… А эти мудаки нажрутся и маршируют… Автоматы в лапы, пинком под зад, на ГОП! Румыны живо рассортируют, кто трепло, а кто классный парень!
Разбушевавшийся Достоевский зло сопит.
— А одному герою даже маршировать не пришлось. Страшно мнительный был деляга. От любых заданий и поездок откручивался, боялся душманских фугасов. В своем же расположении — удаль девать некуда! И довнушался — на моих глазах убил его верблюд копытом. Он ему в задницу полез, а скотина как взбрыкнет — и гайки!
— Зоофил, что ли?
— Нет. Даже не ветеринар. Сапер. Тротиловую шашку хотел туда засунуть, живодер, и взорвать. А скотина копытом… И медалью наградили посмертно.
— За что?! В наградном листе что написали? Пал смертью храбрых при минировании верблюжьей задницы?!
— Что-то вроде. Только слова «верблюжья задница» заменили на «важный объект».
Вот смех! Гриншпун, тот вообще сел, мотает головой, визжит и руками морду растирает. Еле отсмеялись. Фу-у, изнемогаю! Нет, честно, не поверил бы в такое, если бы кто-то другой рассказал! Но у Сержа нет чувства юмора, он не смог бы так соврать…
Спрашиваю в образовавшейся паузе:
— Дальше-то что делать будем?
— Верблюда искать! — предлагает Жорж.
— Ничего я не хочу больше делать! — сумрачно заявляет Достоевский. — Засядем наверху, и пусть Оглиндэ жарит на своем аккордеоне. А ты, Лешка, сходи, забери гитару, чтоб Гуменяру занять. Не то весь вечер будет тянуть лапы к гармошке! Его меха не могу слушать, лучше пусть бренькает! Может, и я сыграю…
Похлопывая Колобка по нагрудному карману, жестом показываю, чтобы выпил таблетки. Он спрашивает, можно ли со спиртным. Отвечаю, что эти можно. Серж сгребает со стола и бросает в угол пустую тару. Теперь перекур — и пойдем за гитарой.