Раненый город | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

33

Бегом взлетаю в новую штаб-квартиру. Изгоняемая с войны на задворки мирной цивилизации милиция уже в сборе. Трогательно, под настроение, звучит голос Оглиндэ, поющего на молдавском языке «Меланколие», и вздыхает в его руках аккордеон. Ага! Семзенис уже тут! Бесцеремонно заваливаюсь на диван между ним и Гриншпуном. Федя, ворча, сдвигается к краю.

— Витовт, ты уболтал Дуку стрелять?

— Да я вообще ни при чем…

— Ну, что там Дукерман настрелял?

— Зря старались. Отхода мулей не наблюдали.

— Всем торба на месте! Даже дохлятину таскать некому стало! — шутит Федя.

А Оглиндэ уже поет «Лариведере». Леша наклоняется ко мне и говорит:

— Все-таки удивляюсь таким, как он. Ведь не его война!

— Почему не его? Знаешь, каждый человек определяется как-то, если его такое зацепило. А как не зацепит, если здесь живешь?

— Не то хотел сказать! Он ведь молдаванин. Националисты вроде как за него радеют. И ему лично ничего не грозило. Но он все-таки решил наоборот. Пойти против своих — большое мужество надо, убеждение должно быть железное. А издалека приехать и по глупости можно… Я себе и представить не мог, что каждый десятый рядом будет молдаванин… С сельскими отрядами посчитать — их еще больше будет. Хороший, наверное, народ, если накипь убрать…

— Хороший. Только не думай, будто националисты собственному народу мало гадостей сделали. Ты не все знаешь, не все видел… Для своих же молдаван, которые их не поддерживают или женаты на славянках, они прозвище выдумали — «манкурты». Когда-то давно, при турках, была в Молдове такая жестокая казнь. Человека привязывали к столбу и снимали с него скальп. Вместо кожи на голову крепко привязывали содранную овечью шкуру и оставляли так под солнцем. Шкура высыхала, сдавливала раны, и человек от боли сходил с ума. Этих бедняг и называли «манкурты». Такой вот намек…

— Фу, мерзость какая!

— Мерзость! Вот многие молдаване, кто глаза на эту мерзость не закрывал, поняли, к чему идет. Видели, как шельмуют и увольняют школьных учителей, не поддержавших Народный фронт. Как убивали их соседей-гагаузов в Вулканештах, под Комратом и в селе Московей. Как здесь, в Бендерах, крали людей, увозили в Фырладаны и Каушаны и там пытали… Как напали на Гыску, расстреливали и забивали там насмерть жителей. А ведь село это наполовину молдавское. Вот и защищает Бендеры Гыскинский отряд самообороны. И многие другие молдаване защищают…

Аккордеон мимо пытающегося завладеть им Гуменюка перекочевывает в руки Кацапа. Он играет хуже, чем Виорел, но лучше, чем Гуменяра, и знает много простых песен. Сначала исполняется особо любимая Федей и Тятей «Водочка». Им подпевают: «Ну а потом, потом наша встреча будет под столом!» Затем Кацап переходит на украинские народные. Звучит «Ты ж мене пидманула» в жаргонном кацапском исполнении:


Ты казала на кровати, не казала, в якой хате,

Я прийшов — тебе нема, пидманула, пидвела!

Прочистив горло и разыграв пальцы, он начинает петь вполне серьезно. И здесь, в Бендерах, где так легко поймать башкой пулю, старые, давно известные всем песни, которые раньше слушались легковесно, приобретают вдруг подлинный, трагический смысл:


Эх, как бы дожить бы до свадьбы женитьбы…

Я вернусь, когда растает снег…

За Федей приходит очередь Сержа и махровой белогвардейщины. Достоевский на гитаре исполняет «Ветры с Дона». Хорошая песня. Было бы еще лучше, если бы аккомпанирующий Виорел не пытался подвыть. Эту тему его голос как-то не украшает. Затем исполняются «Любо, братцы, любо» и все остальное, что Серж обычно горланил у бабаевцев. Бреньчание Достоевского не сравнить с музыкой Юрмалы. Но в его голосе звучит настоящее, до которого эстрадные шоумены не поднимаются никогда. Лауреат Малинин так изломал песню «Поручик Голицын», что эта известная в прошлом вещь убилась морально, легла под кабацкий плинтус. Наши «белогвардейцы» никогда не исполняют ее. Потом гитару у Сержа берет Гриншпун. Ого, сколько талантов собралось! Вновь остро чувствую свою безрукость и безголосость. Потрепанную в подворотнях «Кошечку» Алексей поет здорово. У него неожиданно сильный, с в меру проскакивающей хрипотцой голос.

Тут черти дергают почуявшего конкуренцию Достоевского ляпнуть, что «эти красные никогда не могли сочинить по-настоящему берущую за душу вещь», вот и поют блатное. Алексей тут же цепляется с ним, заявляя, что если он слышал только «Наш паровоз» и то свистками от Семзениса, то этого мало для таких заявлений. Достоевский вызывающе интересуется, чего же он еще не слышал. Гриншпун называет «За фабричной заставой». Серж в недоумении. А я знаю эту песню. Был у моих бабок старый, толстый, негнущийся диск на семьдесят восемь патефонных оборотов. На одной его стороне «За фабричной заставой», а на второй — «Солнечный круг». По одной песне на каждой стороне. И я часто слушал «Заставу» на старенькой радиоле. Не ждал вновь услышать ее здесь…


За фабричной заставой,

Где закаты в дыму,

Жил парнишка кудрявый —

Лет семнадцать ему…

Будто вернулось на много лет назад время. Нет, не оно само, тень его вернулась. Поэтому так грустно. Кто-то скажет, что это просто советская песня. Но в ней звучит то же самое, настоящее, что в старинных романсах и казачьих напевах. То, что незаметно ушло куда-то посреди благополучных семидесятых… Она — как часть души поколения, которое верило. В ней, как и в «Ветрах с Дона», больше горькой правды, боли и надежды, чем идеологии. И поэтому, перестав делить прошлое на противоположности, я продолжаю ее любить. Мне не важно, белая она или красная, а важно, что настоящая.


Рядом с девушкой верной

Был он тих и несмел,

Ей любви своей первой

Объяснить не умел.

И она не успела

Даже слова сказать,

За рабочее дело он ушел воевать.

И, порубанный саблей,

Он на землю упал.

Кровь ей отдал до капли,

На прощанье сказал:

«Умираю, но скоро

Наше солнце взойдет!»

Шел парнишке в ту пору

Восемнадцатый год…

Достоевский напускает отсутствующий вид. Свои ошибки он не признает, считает потерей престижа. Глазом не моргнув, он ляпнул бы сейчас новую дурь, его сдерживает лишь то, что над такими текстами у нас иронизировать не принято. Раньше меня его бестактности раздражали. В первые дни между нами дошло почти до ненависти, когда он заявил, что я «мизинца его не стою». А потом до меня стало доходить, что Серж лучше, чем поначалу кажется. Для спасения его престижа годится и Гуменяра, который получает долгожданную балалайку. Серегины визгливые соло мне не нравятся вовсе. Ноты знает, но голос — как у кошки, хвост которой засунули в машинку для набивания пулеметных лент и нещадно крутят ручку. Без стакана тут больше не высидеть. Порываюсь уйти.

И тут в комнату входит, делая останавливающий знак руками, Али-Паша.