Это была великанская зима. По крайней мере, так утверждал рядовой Йозеф Граматке, глиста в очках. Он ходил за спинами солдат, сидевших вокруг праздничного стола, ходил, переваливаясь со стоптанного каблука с отвалившимися набойками на разбитый носок, — пять шагов вперед, поворот, пять шагов назад, — и вещал скрипучим голосом. Казалось, что его мерно двигавшаяся нижняя челюсть — это дверца, трепыхавшаяся на несмазанных петлях.
Юрген Вольф, вольготно развалившийся на хозяйском диване, с плохо скрываемой неприязнью следил за Граматке, поводя глазами в такт его движениям. Это был самый никудышный солдат его отделения. Юрген как навесил на него этот ярлык еще полгода назад в Брестской крепости, так и не снял до сих пор, несмотря на то что они прошли вместе уже много боев, — и в Бресте, и под Варшавой, и в самой Варшаве, а в поступившем после тех боев пополнении было много кандидатов на это звание, достойных его куда более Граматке.
Но этот Граматке был слишком высокого мнения о себе и по-прежнему кичился перед ними своим университетским образованием. Человек, который слишком много о себе думает и который вообще слишком много думает, не может быть хорошим солдатом. Юрген пару раз пытался сплавить его в другие отделения. Но после очередного кровопролитного боя, когда сильно прореженные отделения объединяли, Граматке неизменно возвращался под его команду. Возвращался без единой царапины, — черт бы его подрал, как будто нарочно для того, чтобы действовать на нервы ему, Юргену Вольфу.
— Граматке! Вы что в школе преподавали? — прервал Юрген излияния подчиненного.
— Немецкую литературу, герр фельдфебель, — ответил Граматке.
— Так какого черта вы рассуждали о действиях Вермахта на Восточном фронте и высказывали сомнение в военном гении фюрера?! — рявкнул Юрген.
Именно за это Граматке попал сначала в концентрационный лагерь, а оттуда в их 570-й ударно-испытательный, или, попросту говоря, штрафной батальон.
— Именно знание классической литературы и истории позволяет мне верно оценивать происходящие события, — несколько высокомерно ответил Граматке. — Если бы вы, герр фельдфебель, получили такое же гуманитарное университетское образование, как я, у вас бы тоже возникли сомнения…
Тут Граматке благоразумно замолчал, чтобы не нарваться на обвинение в антигосударственных высказываниях и подрыве боеспособности военного подразделения. В регулярных частях Вермахта это был верный трибунал, приговор — расстрел или концлагерь — зависел от состояния печени судьи в момент вынесения приговора. В штрафном батальоне за это чистили нужники. Тоже неприятно. И богатый опыт со сноровкой, которые приобрел Граматке в чистке нужников, не делали это занятие для него менее неприятным.
— Вам, яйцеголовым, образование только мешает видеть очевидные вещи, понятные любому солдату и унтер-офицеру, — сказал Юрген. — Что вы за люди?!
Никогда не скажете твердое «да» или столь же твердое «нет». Вы все время сомневаетесь, во всем. А мы люди простые и потому прямые. У нас нет сомнений! У нас не возникает сомнений!
— Да! — дружно закричали солдаты за столом.
Юрген поймал веселый взгляд Фридриха Хитцльшпергера, Счастливчика. Это был его любимчик. Это был всеобщий любимчик. Таким же был когда-то Руди Хюбшман, Красавчик, лучший товарищ Юргена. Но Красавчик после тяжелого ранения в Варшаве затерялся где-то в госпиталях, от него не было вестей. И опустевшее место в сердце Юргена занял Счастливчик. Ему не было девятнадцати. Он был из интеллигентной семьи, хорошо воспитан и образован. Возможно, поэтому почти сразу после призыва в армию он пытался дезертировать, его поймали и отправили к ним в сборный лагерь испытательных батальонов в Скерневице, под Варшавой. Поначалу с ним пришлось помучиться, но в конце концов из него вышел хороший солдат и отличный товарищ. В боях в Варшаве в тот же день, когда Красавчику прострелили грудь, — Фридриха задело осколком, левое предплечье, но он остался в строю, в батальоне. Юргену было с ним легко, они хорошо понимали друг друга.
Вот и сейчас Фридрих правильно понял его. У Юргена не могло возникнуть сомнений в военном гении фюрера, потому что он никогда в этот гений не верил. Его так воспитали родители. Фридриха, похоже, тоже. Именно поэтому его глаза искрились смехом. Юрген слегка подмигнул ему, сдерживая улыбку.
— Что можно поведать о Гибели богов? Мне не довелось прежде слышать об этом, [1] — сказал Фридрих, обращаясь к Граматке.
Так он разряжал легкое напряжение, возникшее в комнате из-за столкновения командира с рядовым. Возможно, он уловил, что Юрген собирается объявить Граматке положенные и заслуженные два наряда вне очереди. Но зачем портить взысканиями добрый сочельник? Незачем, молчаливо согласился с ним Юрген и благодарно кивнул головой. Граматке тоже благосклонно посмотрел на Фридриха, как учитель на любимого ученика, и надулся от всеобщего внимания.
— Много важного можно о том поведать, — напыщенно процитировал он. — И вот первое: наступает лютая зима, что зовется Фимбульвинтер. Снег валит со всех сторон, жестоки морозы, и свирепы ветры, и совсем нет солнца. — Тут все поежились и посмотрели за окно, где все в точности соответствовало древнему тексту. — Три такие зимы идут кряду, без лета. А еще раньше приходят три зимы другие, с великими войнами по всему свету.
Граматке уже никто не слушал. Все принялись считать зимы, чтобы понять, когда исполнится пророчество. Молодые солдаты, тон среди которых задавал Фридрих, считали, что «великанская зима» — это война с Советами. Они были уверены, что в России не бывает лета, сплошная зима: под Москвой, на Волге, под Петербургом, на Кавказе и на Украине.
— Еще как бывает! — воскликнул Франц Целлер. — Африканская жара! Вам, парни, такого и не снилось!
— Ну уж и африканская! — прервал его Георг Киссель. — Много вы в африканской жаре понимаете! Вот помню…
— Заткни пасть, Африканец! — коротко приказал Юрген.
Киссель заслужил свое прозвище тем, что воевал в Ливии в составе отдельного батальона 999-й испытательной бригады. Он был «политическим», социал-демократом, эту публику Юрген терпеть не мог еще с его первого лагеря в Хойберге. Они были болтунами и предателями. Вот и Киссель попытался в Ливии перебежать к американцам, да кишка оказалась тонка, вернулся с полдороги, испугавшись пустыни. А там идти-то было всего десять километров, тьфу! Самое противное было в том, что он, не таясь, рассказывал о своем неудавшемся дезертирстве и восхищался теми, кто дошел до конца. Их было много, тех, кто дошел до конца, так что Киссель толком и не повоевал в Африке — остатки их батальона уже через месяц перебросили в Грецию. Там дезертировать было накладно, запросто можно было угодить к партизанам, а те резали немцев, невзирая на их убеждения. Прибытие Кисселя в их батальон Юрген рассматривал как наказание — для него, фельдфебеля Вольфа. Двойное наказание ведь этот Киссель так и не научился воевать и был вдобавок дезертиром в душе. За ним нужен был глаз да глаз.