Место встречи изменить нельзя. Эра милосердия. Ощупью в полдень | Страница: 103

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Люблю, – сказал я с вызовом. – Ты мне такого покажи, кто деньги не любит. Их все любят…

– Вот завтра ты и пойдешь с нами за Фоксом, и если выяснится, что ты не мусор, а честный фрайер, дам я тебе денег, – твердо сказал горбун.

– Нашел дурака! – сказал я. – Моей жизни и сейчас-то цена две копейки, а завтра, коли все хорошо получится, она у тебя в руках и гроша стоить не будет…

– Это почему же?

– А потому, что уже сейчас, чтобы деньги мои отнять, заработанные пять кусков кровных, ты меня ментом выставляешь и под этим соусом вы глотку мне готовы спокойно перерезать. Вот и выходит: если выгорит у вас завтра дело, вы меня из-за этих денег тем более прикончите, а если менты ловчее вас окажутся, то они меня вместе с вами в подвале угрохают…

– Ты говори, да не заговаривайся! – насупился горбун. – Если блатной украл у друга, его за это судит «правило» воровское. А о деньгах потому разговор, что ты не блатной и мы тебе пока не верим…

– Папаша, дорогой, что же мне сделать, чтобы ты мне поверил? Самому, что ли, зарезаться? Или из милиции справку принести, что я у них не служу?..

Заерзали, зашуршали недовольно, зашумели мазурики проклятые, и вдруг неожиданно громко засмеялся Левченко, и от смеха его я вздрогнул – я уже маленько привык сидеть на этой гранате с сорванной чекой, а она вдруг зашевелилась.

– Смешной парень! – сказал Левченко и повернулся к горбуну: – Ты, Карп, все правильно мерекуешь – нам сгодится этот фрайерок, он парень шустрый и жох. И дух в нем есть живой. А дураков наших не слушай – ты правильно решил…

– Поучи жену щи варить! Не решил я еще ничего, – зло кинул ему горбун и повернулся ко мне: – А тебе, мужичок, я больше повторять не буду – пойдешь с нами и сиди засохни…

– Сколько же ты мне денег дашь, – спросил я с вызовом, – коли Фокс завтра с тобой за этим столом сидеть будет?

Горбун подумал, пошевелил тонкими змеистыми губами:

– Десять кусков.

Я встал из-за стола, подошел к нему, низко, до земли, поклонился:

– Спасибо тебе, папаша, за доброту твою, за щедрость. Значит, если я сука – зарежете вы меня, а если всю вашу компанию спас я сегодня от гибели неминуемой – насыплешь ты мне целых десять кусков. Двадцать бутылок водки смогу купить. Спасибо тебе, папаша, за доброту твою небывалую…

Не успел я еще разогнуться, так и стоял, поклонившись, и только мелькнул удивительно быстро его валяный сапог в воздухе и брызнули у меня искры из глаз, и боком завалился я на пол, размазывая по лицу хлынувшую из носа кровь. Привстал я на четвереньки, потом, качаясь, поднялся, и носило меня всего по воздусям от волнения, выпитой водки и боли в лице…

– И еще раз тебе, папаша, спасибо за справедливость. И за ласку, что мне Фокс обещал…

А горбун беззвучно хохотал, разевая молча свою ужасную белую пасть с отвратительными пористыми зубами, и я видел, что силы в нем пока еще предостаточно. И остальные довольно ухмылялись, и Левченко смотрел на меня мрачно и грустно.

– Расписочку получил? – мирно спросил горбун.

– Получил, спасибо большое…

– Теперь веришь мне на слово?

– Нет, не верю…

Не видел я, как мигнул он Чугунной Роже, и тот сзади ударил меня сложенными вместе кулаками по шее – от такого леща снова я брякнулся на пол и, сплевывая на белые доски красно-черные сгустки, сказал:

– Папаша, дорогой, не верю – рви меня на куски…

Горбун, задумчиво глядя на своего снегового кролика, сказал:

– Люблю я кроличков, Божья тварюшка – добрая, благодарная, ласковая. И к смерти готова благостно. А вы, людишки, все суетитесь, гоношите, денег достигаете…

– Засуетишься, пожалуй. – И старался я скорее встать на ноги, чтобы они не топтали меня перед смертью, последнему поруганию не подвергли; и билась во мне мысль, неустанная и громкая, как мое хриплое дыхание: умереть мне надо, как жил – стоя!

– И зря, и зря! Ты бы о душе подумал, – сказал горбун, зажал в ладони белую кроличью головку и, еще почесывая у него за ухом большим пальцем, взял со стола вилку и мгновенным движением ткнул кролика в красную дрожащую пуговку носа, и я видел, что проступила только одна крохотная капля крови – и весь этот пушистый, теплый ком жизни вдруг судорожно дернулся, вздрогнул, пискнул еле слышно. И умер.

Горбун поднял его с колен за уши, пустым белым мешком вытянулся зверек в его руке.

– Хорошо, – сказал горбун. – Фунтов десять…

Бросил его бабке-вурдалачке и сказал тихо:

– Затуши с грибами. – Резко крутанулся ко мне, зыркнул глазом воспаленным: – Понял, чего ты стоишь на земле нашей грешной?

– Понял, – кивнул я. – Вот ты завтра и пошли кого-нибудь из своих архаровцев в сберкассу – положить на мое имя деньги. Сорок тысяч. И будут у нас полная любовь и доверие друг к дружке. И послужу тебе на совесть…

– Ну и упрямый же ты осел, – засмеялся белыми деснами горбун. – А на что тебе сберкнижка?

– В ней вся моя надежа, что не пришьете меня потом, как падаль ненужную. Денежки-то эти вам с моей книжки не выдадут. Так ведь? А коли Фокса высвободим, они мне еще сгодятся. Да и он сам, даст Бог, мне чего-нито подкинет. Нет, мне с вами без сберкнижки никак нельзя…

– Черт с тобой, кулацкая морда! – сказал с каким-то облегчением горбун. – Противный ты жмот, смотреть на твою жадность крестьянскую отвратно.

– Тебе на твоих харчах, может, и отвратно, а я тоже белый хлеб с мясом люблю…

– Цыц, дурак! Ты, Промокашка, завтра к восьми пойдешь в сберкассу, положишь на его имя двадцать пять кусков – пусть подавится ими, жмот… Сберкнижку принесешь мне…

– Мне, – подал я голос. – Сберкнижку мне. Она меня у сердца согреет, когда я в подвал полезу. С ней мне милицейские пушки не так страшны будут – знаю, за что рискую…

– Заткнись, – устало сказал горбун. – Время позднее, всем дрыхнуть до утра. Завтра нам силенки понадобятся. В шесть вставать. Кто стеречь эту харю будет?

Всем спать хотелось, и в этой короткой заминке прозвучал вязкий голос Левченко:

– Я. – Помолчав немного, добавил: – Он со мной в светелке наверху пусть дрыхнет. Я его не просплю… – Встал из-за стола, подошел ко мне и легонько толкнул в спину: – Давай шевели копытами. Иди наверх…

По скрипучей лестнице поднялись на второй этаж, и я чувствовал, как ступеньки под ногами пружинят и гнутся под каждым тяжелым шагом идущего позади Левченко. Вошли в темную комнату, и во влажно-синем отблеске окна я рассмотрел сбоку топчан и сел на него, и состояние у меня было такое, будто я вынырнул из обморока. Где-то совсем рядом мучительно взвизгнули пружины под могучим телом Левченко. И снова было тихо. Откуда-то снизу доносились сюда истертые лоскуты голосов, звякала посуда, и долго, занудно, на одной гудящей ноте говорил что-то Чугунная Рожа. А здесь только слышалось тяжелое ровное дыхание Левченко, и молчание его было плотным, как каменная плита, и давил он меня этой плитой невыносимо.