Дубровский поднялся и, натянув сапоги, прошелся по маленькой комнатке из угла в угол.
— Ботинки твои не просохли? — спросил он строго.
— Нет, еще сыроватые.
— Чего ж ты их на ноги натянул?
— Ничего, я привычный. Не босиком же идти.
— Тогда давай почистим нашу одежду.
Леонид поднял с пола зеленую немецкую шинель и, разложив ее на плите, принялся перочинным ножиком соскребать грязь. Больше часа провозились с одеждой. Было уже около девяти, когда они покинули железнодорожную будку, приютившую их этой ночью.
Вдали, у подножия небольшого холма, раскинулся населенный пункт.
— Село Черкасское! — опознал Дубровский. — Через него дорога на Ворошиловск. Это нам по пути.
— Не Ворошиловск, а Алчевск, — хмуро поправил его Пятеркин.
— Алчевск и Ворошиловск — это одно и то же. Пора бы знать. Не маленький.
— Ворошиловск — это по-нашему, по-советски. А у немцев он Алчевском называется. Зря я это заучивал, что ли? Небось опять скажете: «Это при немцах, а сейчас мы одни». А я не хочу так, не могу. В голове тогда все перепутается…
— Ладно-ладно. Договорились, ты прав, — перебил его Леонид. — Значит, с этой минуты город Серго — это Кадиевка, а вместо Ворошиловска — Алчевск. И я для тебя дядя Леня. Только обещай мне: когда война кончится — будешь меня Леонидом звать.
— До этого еще дожить надо, — высказался Пятеркин. И сказано это было столь обдуманно и серьезно, что Леонид невольно поежился. Еще большим уважением проникся он к этому не по годам взрослому человечку.
Вскоре Черкасское осталось далеко позади. По сторонам большака, на который вышли разведчики, виднелись позиции дальнобойной артиллерии немцев. По дороге то и дело с урчанием и грохотом проезжали огромные, крытые брезентом грузовики, обдавая прохожих сизым, масленым перегаром солярки. Изредка попадались телеги с местными жителями.
И никто не обращал внимания на человека, шагавшего в немецкой, по-фронтовому грязной шинели, перехваченной солдатским ремнем, и на семенившего рядом с ним мальчишку.
К вечеру ветер разметал по небу хмурые тучи, кое-где показалось голубое весеннее небо, и в лужах заиграли солнечные зайчики. Идти стало легче.
К Алчевску подошли уже в сумерках. Где-то далеко позади перекатывался гул артиллерийских залпов. В течение дня этот гул несколько раз доносился издалека и вновь затихал так же внезапно, как и появлялся. Но если днем он слышался явственно и отчетливо, то теперь лишь призрачные, еле уловимые отголоски его приглушенно долетали до слуха.
— На этот раз будем искать настоящий ночлег, — сказал Леонид, положив руку на плечо Виктора. — Может, найдется добрая душа, пустит переночевать.
— Надо на самой окраине пошукать. К ночи в город нам не с руки заходить, — отозвался Пятеркин.
— Устал небось за день?
— А что? Километров двадцать пять, а то и все тридцать мы отмахали… Не так уж я устал, как есть охота.
— Потерпи. Найдем ночлег, тогда и перекусим. Доедим сало, а завтра промышлять начнем.
Лишь утром в железнодорожной будке съели они по ломтику этого сала и по небольшому кусочку хлеба, столько же припасли и на вечер. Это было все, что прихватили они в дорогу. Правда, оставались еще четыре плитки немецкого шоколада. Но то был неприкосновенный запас, рассчитанный не столько для утоления голода, сколько на случай обыска. Шоколад германского производства мог лишний раз подчеркнуть принадлежность Дубровского к немецкой комендатуре.
Подойдя к старой, покосившейся мазанке на самой окраине Алчевска, Леонид постучал в маленькое окошко. Дверь отворила согбенная старушка с костлявыми, жилистыми руками. Без разрешения немецкого коменданта она было отказалась пустить на ночлег незнакомых пришельцев, но, увидев в руках Леонида целую пачку оккупационных марок, приветливо пригласила в дом.
В углу, под низким потолком единственной комнаты, перед иконой, мерцала лампада. Еще не снимая шинель, Дубровский спросил:
— Одни проживаете?
— Одна я, сынок, совсем одна маюсь. Муж еще в ту войну не возвратился. Две дочки замужем в Харькове жили. Теперича и не знаю где…
Леонид присел на скамью возле низкого деревянного столика, окинул взглядом комнату: комод, кровать, сундучок, несколько табуреток, пустой чугунок на остывшей печи. Потом не торопясь отсчитал десять марок и протянул их старухе.
— Это за одну ночь. Утром дальше пойдем. Свою часть догонять надо.
— Кто ж ты у немцев будешь? — полюбопытствовала старуха.
— Переводчик я. В комендатуре работал. Да вот от части своей отстал. А хлопчик этот батьку ищет. Ушел батька зимой во время отступления. Полицай Иванов со станции Чир. Может, слыхала?
— Не… сынок, у меня полицаев не было. Солдаты немецкие на постой становились, то правда, а полицаев не было.
Старуха бережно пересчитала деньги и спрятала их за пазуху.
— Бабуся, а печку нам не истопишь? — спросил Дубровский, пытливо оглядывая хозяйку.
— Ох! Трудно, трудно, сынок. Уголька-то совсем нет. Шахты ноне без дела стоят. Ведерочко угля на базаре, почитай, сто пятьдесят рублей стоит.
— А марки немецкие разве не в ходу теперь?
— Пошто не в ходу? Ходють и марки. Одна за десять рублей идет. Зимой было одни марки шли. А ныне, как русская антиллерия послышалась, все больше на рубли торгують. Но и марки немецкие тоже беруть.
Дубровский отсчитал еще двадцать марок и, протягивая их старухе, сказал:
— На тебе и на уголек, бабуся, только истопи нам печку. Погреться хочется, да и пообсохнуть.
— Хорошо, хорошо, сынок. И на том спасибо. — Хозяйка обрадованно схватила деньги. — У меня трошки угля осталось. И картошки немного найду. Со своего огородика припасла. Сейчас затоплю и чугунок поставлю.
— Вот и отлично. Располагайся, Виктор, — сказал Дубровский, снимая шинель.
Пятеркин, скинув куртку, принялся расшнуровывать ботинки. Хозяйка, перекрестившись на икону, причитая, стала растапливать печку. Вскоре хата наполнилась густым теплым духом.
Картошку ели без соли, благо сало было присолено. За столом старуха разговорилась, жаловалась, что соль на базаре исчезла, нарочито кляла советские порядки, осторожно критиковала немцев. Видимо побаиваясь своих постояльцев, она робко спросила:
— Верно, скоро германцы опять за Дон пойдут?
— Не время сейчас. Силы подсобрать надобно.
— То-то я гляжу, много их, новых-то, понаехало. Учора все через город шли. На фуражках головка подсолнуха желтая, на рукаве такая же черная на белом лоскуте. А на автомобилях, на дверцах, собаки намалеваны. Чудно. Я таких сроду не видывала.
— А на танках, на пушках тоже собаки? — спросил Дубровский.