— Дорогой Зия, — Пушков дождался, когда художник умолк, погрузившись в свои видения, осторожно и настойчиво вывел его из области мечтаний, — скажи, когда придет навестить тебя Литкин?
— Быть может, завтра, — рассеянно отозвался Зия, — или послезавтра… Он хотел прийти с телекамерой, заснять мою фреску… Как я рисую на стенах разрушенного города…
— Ты сказал, что он имеет доступ в штаб Басаева. Встречается с полевыми командирами.
— Они его любят и ценят… Он рискует головой, работает под бомбами… Он делает фильм о Шамиле Басаеве… Хочет отправить его в Париж и там устроить просмотр… Он отважный репортер, согласен с моей философией…
— Ты бы не мог от моего имени сделать ему одно сообщение?
— Он придет ко мне завтра, и я ему передам…
— Скажи ему, что один офицер, обладающий информацией, хочет выйти на Шамиля Басаева. Информация чрезвычайно важна для чеченцев. Офицер готов ее передать за деньги. Ты сообщишь ему это и, если сообщение представит для него интерес, устроишь мне встречу с ним.
— Я сделаю, как вы просите… Не вникаю в ваш замысел… Я художник, в которого стреляют с обеих сторон… Сквозь разбитые окна моего дома летят пули и в ту и в другую сторону… Античные пьесы играют сегодня на холодных развалинах древних амфитеатров. Я пишу мою фреску на горячих развалинах родного города… Приходите, и вы увидите, как в нарисованных углем воинов попадают настоящие пули…
Пушков смотрел на озаренное, золотистое лицо чеченца, продолжавшего грезить. Тот не ведал, что секунду назад через невидимую тончайшую иглу в него ввели инъекцию. Она неслышно проникла в кровь, расточилась по сосудам, слилась с его тихим безумием. Он был инфицирован. Стал носителем боевой информации. Продолжая свою обморочную, полубезумную жизнь, приобрел стратегическую ценность. Стал звеном боевой операции. Пушков смотрел на него как на свое изделие, которое сотворил, подобно стеклодуву. И должен теперь беречь, чтобы случайный толчок, или нелепая пуля, или безумный поступок не погубили драгоценный сосуд.
— Я говорил по телефону с твоими родственниками в Махачкале. У них все хорошо, все здоровы. Хочешь, мы сейчас с ними свяжемся?
— Неужели это возможно?.. — загорелся художник. — Я был бы счастлив!.. Я вам так благодарен!..
Пушков извлек из стола темный футляр радиотелефона, работающего через космические спутники. Телефон был трофейный, добыт разведчиками при разгроме чеченской базы. Открыл футляр, вытащил антенну, осуществил включение и настройку, глядя на сочный огонек индикатора.
— Надо выйти наружу, чтобы не мешало железо кунга. — Пушков понес телефон к выходу, как маленький поднос, на котором теплился крохотный рубиновый огонек.
Зия заторопился, засеменил следом. Они оказались среди ветреного черного пространства, дикого и жестокого, в котором, неслышные миру, неслись позывные артиллерийских батарей, ночных бомбардировщиков, армейских штабов.
Пушков набрал номер далекой городской комнатушки, в которой ютилась чеченская семья беглецов. Слушал потрескивание трубки, куда пытались залететь зовы о помощи, приказы на поражение целей, коды разведчиков в заснеженном Аргунском ущелье, радиообмен генералов, переговоры полевых командиров. В этих потрескиваниях прятался торопливый голос олигарха, тайно звонившего из Москвы в ставку Шамиля Басаева. Властный баритон командующего, рапортующего министру о ходе боев за Грозный. Все эти звуки, витавшие в поднебесье, стремились залететь в крохотную ушную раковину радиотелефона, промахивались, уносились в ночь. Телефон своим зорким красным глазком, тонким невидимым клювом отыскал среди черного перепаханного космоса малое зернышко жизни. Углядел, выхватил из ледяного гиблого мира.
— Слушаю вас, — раздался надтреснутый женский голос, в котором дребезжала беда, непроходящий испуг, невысыхающие слезы, ожидание новых утрат. — Слушаю вас… — бестолково и жалобно повторил голос.
— Зия, твоя мама на проводе. — Пушков передал художнику трубку. И тот, стоя на железных ступенях кунга, жадно схватил телефон, прижал к трубке губы, словно целовал дорогое лицо, седые неприбранные волосы:
— Мама!.. Мамочка!.. Это я, Зия!.. Ну как ты там, родная моя?!
Пушков отошел, не мешая их разговору. Это была работа с агентом. Поддерживала гарантию его надежности и эффективности. Пушков стоял на заснеженной мерзлой земле, на которую падал свет из кунга, освещал ребристый след транспортера. Малое зернышко жизни лежало в промороженной колее, по которой завтра, колыхая броней, выбрасывая едкую гарь, пройдет бэтээр спецназа.
В глухой час ночи полковник Пушков, светя под ноги длинным лучом фонаря, перешел липкую, чуть подмороженную грязь. Назвал пароль часовому, караулившему проход сквозь колючую проволоку, за которой в земляной тюрьме содержались пленные и стоял железный вагон для допросов. Накануне засада спецназа, выставленная у Сунжи, задержала разведчика, пробиравшегося в темноте по пути возможного прорыва чеченцев. Первые допросы не дали результатов, лазутчик упирался, прикидывался беженцем. Потом к его нервным дрожащим ноздрям приставляли пистолетное дуло. Метали в его голову ножи, проносящиеся у виска, глубоко входящие в дерево рядом с хрящеватым ухом. Били короткими тупыми ударами в живот, так что из него начинала сочиться зловонная жижа. Пленный стал давать показания. Пушков хотел лично услышать интересующую его информацию.
Железный вагон был разделен на два отсека. В первом на табуретке, вольно расставив ноги, в слоях табачного дыма развалился автоматчик, кидая в консервную банку окурки. За перегородкой в свете обнаженной электрической лампы, скованный наручниками, сидел пленный чеченец, худой небритый юноша, помятый и побитый, с распухшей губой и сиреневыми синяками в подглазьях. Сжал сутулые плечи, водил из-под черных бровей затравленными глазами. Над ним возвышался здоровенный прапорщик спецназа Коровко, бритый наголо, в камуфляже, с засученными рукавами, обнажавшими жилистые лапищи. На столе лежали грязная тетрадь для записей, короткоствольный с брезентовым ремнем автомат. На затоптанном полу стояло ведро с водой, в котором плавала жестяная кружка.
— Ах ты, дерьмо басаевское!.. Чечен херов!.. Я тебе сейчас гранату к яйцам пришпилю и пущу гулять!.. Я тебя, сука, тут же, на вагоне, повешу!.. Тебя, мразь, там же, на берегу, шлепнуть надо было!.. Я тебя, вонючка, за ноги привяжу к бэтээру, потаскаю по канавам!.. Пулю тебе всажу в переносицу и труп твой поганый собакам кину!.. Будешь, нет, педераст, говорить?.. — Прапорщик замахивался на пленного огромным, как булыжник, кулачищем. Чеченец вжимал голову, поднимал на сержанта ненавидящие глаза. Хриплые слова, выталкиваемые из горячего рта сержанта, были как удары, осыпавшие изможденное тело. — Что мне, клещи взять?.. Вместе с ребрами твои вонючие показания выламывать?..
Пушков с порога чувствовал бешеную ярость прапорщика, возбужденного собственным хрипом, ненавидящими, чернильно-блестящими глазами чеченца, его тупым молчанием. Пленный был беззащитен, скован хромированными наручниками, в полной власти кричащего на него мучителя. Железный вагон не пропускал наружу ни звука. На полу стояло страшное ведро с водой, слепо отражавшее лампу. Автомат на столе нацелил жадное черное рыльце, свесил брезентовую петлю. Никто не мог прийти на помощь чеченцу, прокрасться сквозь рвы и минные поля, проникнуть сквозь капониры и врытые в землю танки, вырвать его из рук врагов. Обреченный, желая жить, страшась угроз и побоев, он обманывал, увиливал, извивался, как попавший под лопату червяк. И при этом не сдавался, ненавидел, сверкал ядовито-черными глазами, горевшими среди синяков и царапин.