Существо, высеченное из камня, имеет две ноги и четыре руки. А еще три крыла за спиной и три рога, растущие из лица. Барельеф прост и схематичен, но от одного взгляда на него мне становится не по себе. Пульс учащается, в легких резь, ладони потеют, а дыхание перехватывает невидимым резиновым жгутом.
Я уже видел похожие узоры…
Так гордый родитель узнает рисунок дочурки среди десятка других каракуль, развешанных по стенам детсадовской группы… Это происходит в Ханхаринских пещерах Алтая, куда мы отправляемся дикарями по следам Кастанеды. Почти неделю компания сковородками ест жареху и ведрами пьет манагу, молоко на которую добывает в соседней деревне. А еще мы, удолбившись в котлету и невменоз, ходим по местным таинственным пещерам…
Там я и встречаю рисунки, о которых мне сейчас напоминает серый каменный диск. Изображения людей и животных, оленей, лошадей, медведей и орлов, шаманов и уровней загробного мира. Пугающие в своей простоте наскальные росписи, оставленные сибиряками, жившими задолго до появления лазерной хирургии и беспроводного Интернета. Тогда мне, угашенному и условно прозревшему, становится интересно и чудно́. Сейчас мне – сухому уже не первый месяц, втоптанному в грязь и порвавшему спину – становится страшно.
Загораживая узоры, Эдик склоняется. Упирается руками в пол и начинает вращать каменные диски. Цепляется пальцами, насколько заметно, за серебристые выступы орнамента; вертит неторопливо и вдумчиво, будто настраивает сложный астрономический прибор. Совмещает символы. Выставляет, придирчиво осматривает и крутит снова.
От звуков трущегося камня у меня трещат зубы.
Спина холодеет, и на этот раз отнюдь не от сквозняка.
Себастиан на экране монитора приходит в движение. Поднимает руку, поднося к лицу. Вертит головой. Поднимает вторую руку. Делает шаг, неловкий и пьяный настолько, словно Гитлер никогда и не умел ходить. А затем поворачивается к камере и застывает, глядя с экрана в сторону приоткрытой двери.
Я не успеваю отшатнуться в тень…
Эдик замечает движение цербера и направление его взгляда. Поднимается на ноги плавно и быстро. Разворачивается. Не успеваю хоть что-то сказать или сделать, он приближается к двери и толкает створку.
В его правой руке пистолет. Компактный, черный, такой непросто заметить даже под обтягивающим брючным костюмом. Не спец в оружии, но понимаю – это не обычный ствол, каким вооружают ментов или чоповцев.
Глаза мажордома распахнуты, он определенно не может поверить в мое присутствие.
За его спиной Себастиан покачивается на пятках. Будто раздумывает – уйти из кадра или еще какое-то время понаблюдать за камерой…
Считается, что человеческий мозг развивается лишь до 27 лет. Затем он становится все менее чувствителен к впитыванию нового; связи рушатся, ум теряет гибкость и начинает костенеть. Доказано, что в наших головах хранятся и функционируют миллиарды нейронов. От обозначенного умниками «предела 27 лет» они принимаются отмирать. Незаметно, как пересыпаются песчинки в песочных часах. Монотонно, тихо – ведь что такое песчинка на огромном пляже? А потом вдруг «бац!», и критическая масса достигнута, добро пожаловать в гроб. Считается, что 27 лет можно маркировать началом конца – нарушить порядок деструкции, заданный самой природой, способны лишь уникумы. Я – не уникум. Уже несколько лет мой мозг тихо и незаметно умирает. Причем сам по себе, не принимая в расчет наркотики, употребленные задолго до наступления переломного момента. Так чего ж тянуть?..
Говорю:
– Стреляй или убери.
Добавляю:
– Мне в ствол заглядывать не впервой…
Он какое-то время молчит. По негромкому скрежетанию из-за спины Эдика я понимаю, что каменные шайбы, составляющие диск, медленно проворачиваются внутри друг друга. С едва различимым, но характерным звуком трущихся жерновов.
– Зря ты сюда зашел, Диська, – говорит дворецкий, и я вижу в его глазах почти искреннее разочарование. – Зря.
– Что это за место? – спрашиваю с демонстративным спокойствием, которого не испытываю. Все еще пялюсь в бездонное жерло пистолетного ствола.
– Ты неплохой человек, Диська. И мне симпатичен. – Эдик смотрит на меня, как на умственно отсталого ребенка. – Поэтому я сохраню эту ошибку в тайне.
Качает пистолетом, наконец, пряча его в потайную кобуру под мышкой.
– Никогда сюда не ходи. Забудь о существовании этой комнаты… и всего этажа. – Старший слуга говорит негромко. Его едва слышно сквозь мерное каменное поскребывание. – Иначе твое прежнее наказание покажется сущим пустяком. Занозой. Царапиной. Выдавленным прыщом. Веришь?
Я киваю, как будто понял.
Но говорю другое. Снова задаю вопрос, на который никто из населяющих Особняк существ так и не смог дать ответа. Спрашиваю:
– Почему они позволяют себе такое? Все это… Ты тут давно, тебе доверяют. Ты должен знать – почему?
Несколько мгновений он неподвижен. В какой-то момент мне кажется, что сейчас его рука метнется обратно к кобуре. Полагаю, Эдик действительно имеет право убить любого, чье поведение посчитает недопустимым или нарушающим запреты дома.
Но мужчина лишь сухо улыбается и поправляет элегантные очки.
Из-за его плеча я вижу неподвижного Себастиана. Тот по-прежнему смотрит в объектив камеры ночного видения посреди пустой незнакомой комнаты.
– Потому что могут, – наконец отвечает Эдик.
Сразу становится заметно, что он чертовски устал. А еще он старый. Из тех, кто еще отчаянно молодится, но в один прекрасный день сообщает: «Я познакомился с девушкой, а потом узнал, что ее мама моложе меня». Правда, в случае с мажордомом знакомство происходит с молодыми мальчиками…
Он замер в шаге от меня, и прямо в эту секунду в его мозгу тоже умирают сотни нейронов. Два умирающих человека стоят напротив друг друга, переплетая слова в необычном диалоге.
– Иногда мне кажется, – вдруг добавляет Эдик, невесело вздыхая, – что плохие люди, портящие жизнь другим, вовсе не разрозненные осколки дурного. Знаешь, так иногда может почудиться – мол, высшие силы намеренно разбросали их по миру, чтобы уравновесить поток буддистского добра и тошнотной мимимишной патоки.
– Иногда мне кажется, – повторяет он, – что все плохие люди на планете, это члены тайного ордена. Паладины энтропии, если угодно. Слуги хаоса, в котором видят суть мироздания. Любой поступок такого существа всегда строится только на одном утверждении – потому что я могу. Потому что такова их натура. И не пытайся искать в этом скрытый смысл…
Мне не по себе. И от полной неподвижности Гитлера на зеленоватом экране монитора, и от усталой исповеди обмякшего в своем костюме Эдика, застигнутого врасплох. От монотонного скрежета, наполняющего кости едва ощутимой вибрацией.
– А какой грех твой? – спрашиваю, стараясь не дрожать. Откровений не жду, но сам разговор заставляет ожидать подвоха. Как в кино, когда злодей выкладывает герою коварный план, а потом стреляет в голову. – За какие заслуги домсожрал заживо тебя, Эдуард?