— В экстремальных ситуациях, хотите сказать?
— По-разному бывает. Бывает и так, что живешь, живешь и до последнего дня не знаешь, кто ты таков на самом деле. Какова тебе реальная цена. Я теперь часто о смерти размышляю, с тех пор, как Клавдия пропала. Вообще, как все это началось… — Глаза у него были где-то далеко, я видел. Не здесь — это точно. — Ночами сижу и думаю: вот что, например, чувствуешь, когда останавливается сердце? В какой момент перестаешь что-либо понимать? Что происходит, когда покидаешь себя, свое тело? И свет, который в голове, он выключается так же быстро, как в комнате, или постепенно, как в театре перед спектаклем? Почувствую ли я, как холодеет кожа, руки, или уже буду мертв? Что я увижу в самый последний момент? Взлечу или буду долго падать? Будет ли кто-то там со мной рядом? Или я буду один? Я больше всего одиночества боюсь, даже не смерти, — дядь Семен ухмыльнулся и потер лоб. — Со мной и раньше такое бывало, мысли эти не раз посещали, еще там, на войне.
Было как-то странно — услышать от него все это. Типа откровение. Не знаю, как объяснить. Вот словно он актер и исполняет на сцене роль. Хорошо исполняет, убедительно, но ты все равно знаешь, что смотришь на него из зрительного зала. Что это выученный наизусть монолог.
А я вообще не задумываюсь о смерти. Пока молодой, не боишься ведь умереть. Смерти начинают бояться ближе к старости.
Я понял, что думаю о прадеде. Он из тех дедов, которых хочется иметь вместо отца. Мировой старик, чего там, хоть и циник до мозга костей.
— Самая большая трагедия человека не в том, как он умирает, а в том, как живет. Многие в страхе живут. Или еще, бывает, в ожидании.
— Это разве плохо? Чуда, например, ждать? — спросил я.
Он помолчал. Потом сказал:
— Однажды прилетит вертолет. Может скоро, а может и нет, но он прилетит, точно. Не нужно тратить жизнь на надежды и ожидания, понимаешь? Надо просто жить.
У меня вдруг жутко зачесалась пятка. До жути зачесалась! Разуться бы и почесать как следует…
И тут я услышал, как в соседней комнате вроде плачет кто-то. Я решил, что Соня, но она, оказывается, давно сидела рядом. Вязала потихоньку, слушала, я и не заметил, как пришла. Я понял, что это Вовка там. И плач у него такой детский, жалобный. Я слышал, что он сдерживаться пытается, только у него не получалось.
Мы переглянулись с дядь Семеном. Я хотел сходить проверить, что с ним, но Колокольцев сказал:
— Не надо, он матери письмо пишет.
— Какое письмо? — я не сразу сообразил.
— Ну на камеру.
Ясно. Значит, и он тоже. Вся эта затея с видеописьмами казалась мне высосанной из пальца. Я реально не видел смысла сидеть и разговаривать с видеокамерой, а потом тупо надеяться, что когда-нибудь твое послание увидят родные и близкие. Или хоть кто-нибудь увидит. Бред. Кому вообще какое до нас теперь дело?
— Ты думаешь, почему я его ночью пустил? — спросил дядь Семен и затянулся папиросой. Красная точка вспыхнула посреди лица. — Я уснуть не мог — ты-то сразу отключился, а он все в дверь стучал. Потихоньку, правда. А потом, видно, понял, что я не сплю, и давай мне про мать рассказывать. Она в Москве осталась — у них из родных только тетка, Володя к ней приезжал. Она лежачая, два года как — Клавдия ее тоже навещала.
— Понятно.
— Они с матерью решили перевезти ее в город. Дом тут продать и забрать бабулю. Только не успели. Ты на него не сердись, парень он неплохой. Просто домой хочет.
Он домой хочет. Х-ха! Мы все хотим. Но не судьба. Застряли мы тут, как кусок мяса в зубах.
— Я это, не сержусь, — сказал я, вставая. — Ладно, я пошел — мне в туалет надо.
Пятка у меня все-таки жутко чесалась.
И тут я услышал крик.
Дядя Семен тоже услышал — и сразу побежал к окну, на чердак. Там, по-моему, какая-то женщина кричала, на улице. Только она не просто кричала, а звала.
Она звала дядю Семена.
* * *
Мы оба выскочили на улицу. Сонька за нами увязалась, но дядь Семен ее дальше порога не пустил.
Это была его жена. Клавдия. Она стояла за оградой, метрах в десяти от дома и кричала.
Я сразу понял, что с ней что-то не так. Она двигалась ненормально — слишком медленно и раскачивалась всем телом. За забор хваталась, как будто сейчас упадет. Точно ее ноги не держат. А лицо у нее было серое. Знаете, как на старой фотке — как будто непропечатанное.
Дядя Семен к ней побежал. Побежал — это я, конечно, загнул. Сильно он хромал, поэтому я его обогнал сразу. Но он схватил меня за плечо:
— Стой. Не подходи к ней.
— Вы чего, дядь Семен? Я помочь хочу.
— Стоять, сказал! — рявкнул он и с силой отпихнул меня в сторону. Лицо у него было перекошено, на щеках выступили красные пятна. — В дом иди!
— Но…
— Я сказал, в дом. — Голос прямо лед, вот-вот треснет.
И тогда я понял. Я все сразу понял, и внутри заныло.
— Семееен, — опять закричала женщина.
— Я здесь, сейчас!
И я ничего не смог сделать. Я стоял и тупо смотрел, как он уходит. Я понимал, что он не вернется. Сейчас он подойдет к ней, и они вместе уйдут. Навсегда. Потому что она больная. Она заражена. Обречена. Зачем она вообще сюда пришла? Он же ей не нужен. Она ему нужна, а он ей нет. Дядя Семен нужен мне, он Соньке нужен. Как же мы без него?
Он уже был за воротами. Стоял и обнимал ее, гладил по лицу, целовал, обнимал снова. Только она ведь ничего этого не чувствовала. Что он, не видит? Может, ослеп?
— Дядь Семен! — Сонька опять выскочила на крыльцо. — Вы что?!
Он обернулся и посмотрел на меня. И улыбнулся своей бородой — совсем по-стариковски, виноватой, беспомощной улыбкой.
— Береги ее, — крикнул. — Теперь ты за всех. Ты один, понял?
Я понял. Я все понял, черт его побери! Он сейчас взял и смертный приговор озвучил. Всем нам.
Я кивнул. Он сразу отвернулся, обнял ее, и они пошли.
Они шли медленно, и он ни разу не обернулся. Ни разу. Даже когда Соня заплакала и стала звать его. А Клавдия все кричала:
— Семееенххх… Семеееенххх — механически, на одной ноте. И громко — как будто его не было рядом.
* * *
— А ты сам не был влюблен? Безумно не любил кого-нибудь? Хочешь, я расскажу, как это? Это словно трава, небо и воздух шепчут, касаясь друг друга, ты силишься обнять их, все это, ты так счастлив, что не можешь дышать, вокруг все теплое, живое, тебе хочется лечь на землю и катиться, катиться вдаль, впитывать все звуки и запахи — как калейдоскоп, чтобы все перемешивалось внутри — и любовь, и это счастье, и радость были всегда с тобой, а тело вопит, безмолвно вопит от восторга, пока ты думаешь о том, кого любишь…