— Это платье покойницы? — спросила я с ужасом. — Но я не могу его надеть!
— Почему это? — спросила Мануэла, удивленно подняв брови. — Так даже лучше, чем если бы она была жива. Представьте себе, что вы поставили пятно. Пришлось бы сдавать в чистку, искать оправдания, целая морока.
В прагматизме Мануэлы есть что-то космическое. Может быть, если бы я его усвоила, это придало бы мне уверенности, что смерть — сущие пустяки.
— Я не могу из моральных соображений, мне это претит.
— Из моральных? — Мануэла выговорила это слово чуть ли не с отвращением. — При чем тут мораль? Вы что, крадете? Или делаете что-то плохое?
— Это чужая вещь. Я не могу ее присвоить.
— Но та женщина умерла! И взять платье на один вечер не значит украсть.
Когда Мануэла берется толковать семантические тонкости, с ней не поспоришь.
— Мария говорит, что она была очень добрая. Отдала ей несколько своих платьев и отличное пальто из альпапа. Сама располнела, они на нее уже не лезли, вот она и сказала Марии: может, вам пригодятся? Видите, какая хорошая женщина.
Альпапа — это, видимо, гибрид ламы-альпака с папайей.
— Ну не знаю… — сказала я уже не так категорично. — Все-таки мне кажется, как будто я обкрадываю покойницу.
Мануэла посмотрела на меня испепеляющим взглядом:
— Вы не крадете, а берете на время. И вообще, на что ей, бедняжке, теперь нужно платье?
Вот уж что правда, то правда.
Мануэла вдруг перескочила на другую тему.
— Мне пора идти разговаривать с мадам Пальер, — с восторгом в голосе сказала она.
— Я буду мысленно с вами, порадуемся вместе.
— Ну, я пошла. — Мануэла встала и направилась к двери. — А вы пока примерьте платье и сходите в парикмахерскую. Как все закончу, зайду на вас посмотреть.
С минуту я нерешительно разглядываю платье. Помимо того что мне неприятно надевать вещь, принадлежащую покойной, я еще и опасаюсь, что оно будет смотреться на мне совершенно дико. Виолетте Грелье к лицу тряпка, Пьеру Артансу — шелк, а мне — бесформенный передник с лиловым или темно-синим узором.
Лучше примерю, когда вернусь.
И только тут я сообразила, что даже не поблагодарила Мануэлу.
Хор — это прекрасно.
Вчера после обеда был концерт школьного хора. Да, в нашей школе, где учатся дети из богатых кварталов, есть хор, и никто от него не воротит нос, наоборот, все дерутся за то, чтобы туда попасть, но там строгий отбор — месье Трианон, учитель музыки, берет только самых лучших певцов. Причина такого успеха в самом месье Трианоне. Он молодой, красивый и разучивает с хором то известные джазовые вещи, то классно аранжированные модные штучки с YouTube. Время от времени хористы в концертных костюмах выступают перед учениками. Из родителей приглашают только тех, чьи дети поют, иначе будет слишком много народа. И так уже физкультурный зал набит битком и гудит как улей.
Вот и вчера мадам Тонк — по расписанию первым уроком после обеда французский — повела нас потихонечку в физкультурный зал. «Повела» — это сильно сказано, она еле поспевала за нами и пыхтела, как старый морж. Ну, мы все же добрались и кое-как расселись. У меня уши вяли от дурацкой болтовни, которая неслась справа, слева, спереди, сзади и сверху в стереофоническом режиме (мобильники, мода, мобильники, кто с кем, мобильники, дуры училки, мобильники, вечеринка у Канель), но вот наконец, под аплодисменты зрителей, вышел хор, одетый в красное и белое, мальчики в костюмах с галстуком-бабочкой, девочки в длинных платьях на бретелях. Месье Трианон влез на табурет спиной к залу, поднял палочку с мигающим красным огоньком на конце, все замолчали, и концерт начался.
Это всегда чудо. Как только хор начинает петь, разом исчезает всё: люди вокруг, заботы и неурядицы, приязнь и неприязнь; школьная жизнь с ее занудством, с ее делами и делишками, с пестрой толпой учителей и учеников; и в целом все существование, которое мы влачим и которое состоит из смеха, слез и воплей, из борьбы, разлуки, из обманутых надежд и неожиданного счастья. Пение заглушает все житейское, тебя вдруг охватывает чувство всеобщего братства, прочного единения, даже любви, и мерзкая обыденность растворяется в этой полной гармонии. У хористов даже меняются лица: я не узнаю ни Ашиля Гран-Ферне (у него красивый тенор), ни Дебору Лемер, ни Сеголену Раше, ни Шарля Сен-Совера. Вижу только поющих, целиком отдающихся пению людей.
И каждый раз мне хочется плакать, у меня сжимается горло, я креплюсь как могу, но, кажется, все равно вот-вот разрыдаюсь. Поэтому, когда звучит канон, я опускаю глаза, слишком уж силен наплыв эмоций: такая красота, такая стройность и совершенная слиянность. Я перестаю быть собой, становлюсь частицей высокого целого, к которому принадлежат также все остальные, и с тоской думаю, почему такое происходит только в редкие минуты, когда поет хор, а не ежедневно.
Хор замолкает, все аплодируют с просветленными лицами, сияют и сами певцы. Это прекрасно!
Так, может быть, пение и есть самое главное всемирное движение?
Вы не поверите, но я ни разу в жизни не ходила в парикмахерскую. Перебравшись из деревни в город, я узнала, что на свете существуют две совершенно, на мой взгляд, лишние профессии — ведь услуги, которые предлагают эти специалисты, каждый в состоянии оказать себе сам. Честно говоря, мне и до сих пор кажется, что цветочницы и парикмахеры зря едят свой хлеб: одни наживаются на природной красоте, которая принадлежит всем, а другие придумывают невесть какие выкрутасы и напускают целые облака парфюмерии ради того, с чем я отлично справляюсь сама, в собственной ванной, вооружившись парой острых ножниц.
— Кто это вас так обкорнал? — спросила парикмахерша, которой я, сделав над собой колоссальное усилие, доверила приведение моей буйной шевелюры в цивилизованный вид. Она возмущенно потрясла зажатыми в правой и левой руке симметричными прядями волос неровной длины и с отвращением прибавила, избавляя меня от позорной роли доносчицы на самое себя: — Ладно, можете не говорить. Людям теперь на все наплевать, уж я-то насмотрелась.
— Мне просто освежить, — сказала я.
Что это значит, я представляю себе довольно смутно, но именно так говорят в дневных телесериалах молоденькие, ярко накрашенные девицы, которых чаще всего снимают в парикмахерской или в гимнастическом зале.
— Освежить? Да тут нечего освежать, мадам! Все надо переделывать! — Парикмахерша критически обозревает мою голову и тихонько присвистывает. — Волосы у вас хорошие, это уже кое-что. Попробуем что-нибудь придумать.
Вскоре оказывается, что моя мастерица — довольно милая особа. Когда ее вполне законный, вызванный покушением на ее опять-таки законные права гнев прошел, она охотно вернулась к роли, отведенной ей неписаным социальным кодексом, который так облегчает жизнь, и стала приветливо, обходительно заниматься клиенткой.