— Раз уж вы поднимаетесь наверх, не могли бы вы полить цветы на площадке? — раздраженно осведомилась она.
Напомнить ей, что ли, что сегодня воскресенье?
— Это у вас пирожные? — спросила она неожиданно.
В руках у меня был поднос с волшебными творениями Мануэлы, укутанными в синюю шелковую бумагу, и тут я сообразила, что платья моего ей не видно, что неодобрение мадам Пальер вызвано не моим нарядом, а неподобающим беднячке чревоугодием.
— Да. Вот принесли неожиданно и попросили доставить.
— Тем лучше. Воспользуетесь случаем и польете цветы, — распорядилась она и сердито заторопилась вниз.
Я добралась до пятого этажа и с трудом позвонила в дверь, ведь кроме подноса у меня была еще кассета. Но Какуро мгновенно открыл и сразу забрал у меня поднос.
— Ого! — весело воскликнул он. — Вы, оказывается, не шутили! У меня уже текут слюнки.
— Мануэла постаралась, — сказала я, следуя за ним на кухню.
— Да что вы говорите? — Какуро развернул синюю бумагу. — Это что-то сверхъестественное.
И тут я услышала музыку. Она доносилась сверху, из невидимых динамиков, и заполняла всю кухню:
Thy hand, lovest soul, darkness shades me,
On thy bosom let me rest.
When I am laid in
May my wrongs create
No trouble in thy breast.
Remember me, remember me,
But ah! Forget my fate. [23]
Смерть Дидоны из «Дидоны и Энея» Перселла. По-моему, если хотите знать, самая красивая опера в мире. Не просто красивая, а возвышенная. Звуки, сплетенные тесно-тесно, будто стянутые невидимой силой — причем каждый слышен в отдельности и в то же время слит с другими, — тают на грани человеческого голоса и тоскливого звериного крика, но никакому зверю не достичь такой красоты и гармонии. Секрет этой гармонии в особом сопряжении звуков, в том, как размыта отчетливость слов, к какой тяготеет любой язык.
Раздробить шаги, растопить звуки.
Искусство — та же жизнь, но в ином ритме.
— Пойдемте, — пригласил меня Какуро, успевший расставить на черном лаковом подносе чашки, чайник, сахарницу и положить маленькие бумажные салфетки.
Я шла впереди него по коридору и по его указанию открыла третью дверь слева.
В прошлый раз я спросила Какуро: «У вас есть видеомагнитофон?» Он ответил: «Есть» и загадочно улыбнулся.
Третья дверь слева вела в маленький кинозал. Стены и потолок затянуты темным шелком, белеет большой экран, поблескивают странные неведомые аппараты, тремя рядами выстроились синие бархатные кресла, точь-в-точь такие, как в настоящих кинотеатрах, перед первым рядом длинный низкий стол.
— Вообще-то кино — моя профессия.
— Профессия?
— Я тридцать лет занимался экспортом в Европу hi-fi для крупных кинотеатров. Дело очень прибыльное, к тому же я получал от него огромное удовольствие, потому что обожаю электронные игрушки.
Я уселась в удивительно мягкое кресло, и сеанс начался.
Это было неописуемо хорошо. Мы смотрели «Сестер Мунаката» на огромном экране в приятной полутьме, откинувшись на мягкую спинку, лакомясь кексом и блаженно попивая маленькими глоточками обжигающий чай. Время от времени Какуро останавливал фильм, и мы обменивались впечатлениями, говорили обо всем сразу: о камелии, о Храме мха, о нелегких людских судьбах. Я дважды наведывалась в обитель Confutatis и возвращалась в кресло, словно в теплую уютную постель.
Это было временное выпадение из времени. Когда я впервые узнала это счастливое забытье, возможное только вдвоем? Покою, безмятежности, самодостаточности, которые дает одиночество, никогда не сравниться с вольготным счастьем и свободой каждого движения и слова, которые разделяешь с кем-то. Так когда же я впервые испытала эту блаженную легкость рядом с мужчиной?
Сегодня. Сегодня первый раз.
Часам к пяти, наговорившись вволю за душистым чаем, я собралась уходить и, когда мы проходили через гостиную, заметила на низком столике возле дивана фотографию очень красивой женщины.
— Моя жена, — тихо сказал Какуро, проследив мой взгляд. — Она умерла десять лет назад. От рака. Ее звали Санаэ.
— Как я вам сочувствую, — сказала я. — Она очень… очень красивая.
— Да, — согласился он. — Очень красивая.
После минутного молчания Какуро сказал:
— У меня есть дочь. Она живет в Гонконге, у нее уже двое детишек.
— Вы, должно быть, скучаете без внуков.
— Я довольно часто с ними вижусь. И конечно, очень люблю. Младшего зовут Джек (мой зять англичанин), ему семь лет. Он звонил мне сегодня утром и сказал, что впервые в жизни поймал рыбку. Понимаете, какое это для него событие!
Мы снова помолчали.
— Вы ведь тоже, наверное, вдова? — спросил Какуро, когда мы уже были в прихожей.
— Да, — ответила я, — вот уже пятнадцать лет, как умер мой муж. — У меня перехватило горло. — Его звали Люсьен. Тоже от рака…
Мы стояли возле двери и с грустью смотрели друг на друга.
— Спокойной ночи, Рене, — сказал наконец Какуро. И, просветлев, прибавил: — Прекрасный был сегодня день.
А на меня стремительно обрушилась щемящая тоска.
«Идиотка несчастная, — обругала я себя и, смахнув крошку от кекса, сняла вишневое платье. — Чего ты ждала?» Консьержка, она и есть консьержка. Не бывает дружбы между высшими и низшими. И вообще, что ты, дуреха, себе напридумала?
«Что ты, дуреха, себе напридумала?» — повторяла и повторяла я, принимая душ и уже лежа в кровати, после короткой стычки со Львом, который не хотел уступать мне облюбованное местечко.
Прекрасное лицо Санаэ Одзу мерцало перед моими закрытыми глазами, и я чувствовала себя старухой, которую снова окунули в привычную безрадостную жизнь.
Заснула я с тяжелым сердцем.
Наутро мне было скверно, как с похмелья.
Однако неделя выдалась хорошая. Какуро несколько раз заглядывал ко мне, всякий раз приглашая меня в арбитры (мороженое или шербет? Атлантика или Средиземноморье?), и мне были в радость шутливые и непринужденные разговоры с ним, вопреки темным тучам, которые обложили мое бедное сердце. Мануэла очень смеялась, увидев мое вишневое платье, а Палома окончательно переселилась в кошачье кресло.
— Когда вырасту, буду консьержкой, — объявила она своей матери, когда та снова привела ее ко мне, и Соланж Жосс взглянула на меня как-то, я бы сказала, настороженно.