— Ты знаешь о том, что все оперные певцы — кастраты? — поучительно спрашивал Чикатило.
— Да ладно тебе. Не все. Что, Лучано Паваротти — тоже кастрат?
— Конечно, — говорил Чик с видом знатока. — Скажу тебе больше: я не удивлюсь, если выяснится, что Монтсеррат Кабалье — тоже кастрат. Которого кастрировали как-то слишком уж радикально, и голос получился такой, что выгоднее стало притвориться тёткой.
Наши пропуска действовали до конца театрального сезона, и в последний раз мы вышли из пятнадцатого подъезда в конце июня девяносто восьмого. Мы выцедили из Большого театра всё, что можно, мы выжали его, как половую тряпку. Он больше ничем не мог нас удивить, тем более что к тому времени у нас началась совсем другая жизнь.
И ещё было одно обстоятельство, достойное упоминания. Уже перед самым закрытием сезона совершенно непостижимым образом Чикатиле всё-таки удалось умыкнуть из бутафорской хоругвь. Не знаю, как у него получилось пронести её мимо этого вечно настороженного сонма охранников, мимо всей администрации, мышами снующей по тесным служебным коридорам. После очередного балета он просто остановился у выхода из пятнадцатого подъезда, хлопнул себя по лбу и, бросив мне «подожди-я-сейчас», моторчиком унёсся в обратном направлении. А вышел уже с хоругвью, болтающейся у него под мышкой и царапающей древком июньский асфальт.
Так уж получилось, что наш обратный путь пролегал в тот день через Театральную площадь и дальше — мимо Музея Революции, и мы просто не могли не постоять несколько минут среди всех этих идиотов-патриотов, махая стягом над их патриотическими тыквами. Тыквы не понимали происходящего, они то и дело поворачивались к нам в недоумении. Пару раз нас спросили, из какой мы партии и что символизирует изображение на нашем знамени. Проблема была в том, что мы сами этого не знали — Чикатило стырил хоругвь без разбора, вслепую, а её осмотр по ходу этих вопросов выглядел бы глупо и неестественно. Чикатило отвечал, что его дело — стоять и предлагать хоругвь на продажу, а расшифровкой символов пусть они занимаются сами. На нас смотрели, как на врагов народа, и покупать хоругвь отказывались.
Довольно скоро мы оттуда ушли. Не потому, что боялись гнева толпы патриотически настроенных алкоголиков, а просто чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из знакомых — если бы нас хотя бы заочно зачислили в разряд тех, кто сутки напролёт топчет асфальт возле Музея Революции и спорит о судьбах Родины, мы бы этого не вынесли.
АВТОСАЛОН: «ВАЗ-2108»
Мы застыли каждый в своей кабинке — синхронно, как по команде. Сомнений быть не могло: это был он, наш маленький Годзилла. Никто, кроме него, не мог издавать такие звуки. Стадо динозавров, пробежавшее по шестнадцатому этажу ультрасовременного офисного центра на Смоленской площади. Уникальность этих звуков состояла в том, их было слышно даже в наглухо задраенной кабинке мужского толчка — то есть через две закрытых двери от коридора, по которому неслось это самое стадо. Стадо звали Ильёй Юльевичем Стриженовым, оно весило не меньше полутора центнеров, носило жгучую эспаньолку и страдало зеркальной болезнью.
На этот раз топот явно направлялся в нашу сторону. Такие моменты приходилось принимать как данность: всем иногда хочется пописать, и риск случайной встречи в толчке был больше, чем где-либо. На это приходилось идти — Чикатило говорил: «Риск — удел гасконца».
Я проверил, хорошо ли заперта дверь, опустил крышку унитаза и присел на неё, потихоньку продолжая завязывать шнурок на кеде «Конверс». Один из немногих плюсов работы в таких пафосных местах заключается в том, что здесь можно в любое время суток совершенно спокойно присесть на крышку унитаза. Даже не проверяя, есть ли на ней все эти потёки, капли и прочая мерзость. Как и всё вокруг, толчок драили по меньшей мере несколько раз в сутки.
Топот разросся до размеров страшного сна и, наконец, прервался возле самой двери. Клацнул замок, скрипнули петли, а ещё через мгновение раздался сокрушительный грохот. Стриженов умел закрывать двери только так: хлопая ими со всей дури, так, что в каком-нибудь другом помещении с потолка обязательно посыпалась бы штукатурка. Так в фильмах Гая Ричи Большой Крис хлопает автомобильными дверями по головам проштрафившихся персонажей.
Если бы Стриженову пришлось вступить в гипотетический мордобой с Большим Крисом, я не знаю, на чьей стороне оказалась бы победа. Вполне возможно, что на стриженовской. Силищей этот человек обладал неимоверной, несмотря на пузо, одышку и попытки вести цивилизованный бизнес. В молодости он серьезно занимался штангой, и сажень в его плечах была такая косая, что со спины Стриженов выглядел квадратом. Казалось, штанга от постоянных занятий просто вросла в эти самые плечи, заменив собой ключицы, лопатки и остальной плечевой пояс.
Из соседней кабинки доносились приглушённые хрюканья Чикатилы. Представив, как он корчится на унитазе и зажимает ладонью одновременно нос и рот, перекрывая доступ воздуха в лёгкие, я подумал: «Если Стриженов зарулил к нам надолго, Чикатило задохнётся».
Как раз в этот момент выяснилось, однако, что этого не произойдёт. Извне раздался звук расстёгиваемого зиппера и сразу же вслед за ним — бульканье мочи, врезающейся в стенки писсуара. Всё это сопровождалось неестественными для человека придыханиями, шмыганьем и кряхтением — звуками, каждый раз сопровождающими (а иногда предваряющими) появление нашего босса. Весь этот саундтрек как бы прилагался к нему пожизненным бонусом. В этом плане он был очень выгодным начальником — ему никогда не удалось бы, как Стручкову, неслышно подойти к нам сзади и проверить, чем мы занимаемся в рабочее время.
Последние капли стукнулись о писсуар, и, как обычно бывает в таких продвинутых туалетах, тут же автоматически полилась смывная вода. Её звук смешался с треском зиппера, а потом Стриженов с придыханием изверг непонятно в чей адрес:
— Бардак, блядь!
Я не знаю, с чем можно сравнить голос, при помощи которого он высказывал в пространство свои мысли. Громовые раскаты — это не то, это как-то слишком пафосно. Скорее всего, это напоминало какой-то несусветный сэмпл. Микс изтрансовых басов и звуков, которые издаёт камнедробильная машина. Такими голосами отцы пугают маленьких детишек, изображая злых волшебников — всё в этом человеке было мощным и фундаментальным, как памятник Терминатору на Гагаринской площади.
Тяжёлая поступь начала удаляться в направлении выхода. Дверь хлопнула, как выстрел, и стадо вымерших потопало в сторону лифта. Замки на наших кабинках клацнули одновременно, и мы так же синхронно выкатились вон. Наконец-то можно было дать волю эмоциям.
— О-о-ой… какой же он всё-таки крутой, а? — удивлялся Чикатило.
— Просто глыба, — соглашался я. — Камень, скала. Аю-Даг.
Так уж получилось, что наш рабочий день начинался и заканчивался именно здесь, в мужском толчке солидного офисного центра на Смоленской площади. Нет, мы не страдали синхронным энурезом и не прятали наркотики в унитазных бачках. Всё было куда прозаичнее — в этих кабинках мы банально переодевались. Из нормальной одежды в офисную (с утра) и обратно (в восемнадцать ноль-ноль). Стриженов строго-настрого обязал нас «выглядеть по-европейски». Мы капали ему на мозги, пытались его убедить, что Европа — это не гигантский склад клерков, что половина тамошней молодёжи одевается как мы. Но он был непреклонен, этот долбаный Большой Крис — да он вообще во всём был непреклонен, ему было сложно преклониться хотя бы потому, что огромный живот амортизатором дозировал все перемещения его корпуса. В ответ на все наши старания он отрезал огромными садовыми ножницами: