Собственно, досадная неопределённость, — жив или благополучно убит Стефан Толлер, «расколота» ли и насколько «Еретичка» Привалова, жив ли и много ли сообщил своему руководству «Игрок» Войткевич, пока оставалась. И это было причиной, по которой гауптштурмфюрер Карл-Йозеф Бреннер, прибыв заранее, «промахнулся» мимо отдела 1 «С» 11-й армии, отдела контрразведки. Добрался поездом до Керчи, но не проявлял особого желания себя обнаружить чуть поодаль легендарной Митридатской лестницы на одноимённой горе, возвышающейся над городом.
Там в двухэтажном, но тесноватом домишке располагалась «Марине Абвер айнзатцкомандо» (команда морской фронтовой разведки). А может, даже и пряталась. Поскольку номерная вывеска её с легионерским орлом была практически анонимной, и не будь на высоком крыльце дома, — чуть ли не единственного из уцелевших, — парочки мышино-серых истуканов, да не отчаливай изредка от него курьерская мотоциклетка, то и в голову не пришло бы, насколько серьёзная команда тут располагается.
…Это даже не было приказом, скорее личной просьбой командира «Марине Абвер айнзатцкомандо», капитан-лейтенанта Ноймана. Просьбой тем более срочной, что вытряхнула она Карла-Йозефа из санаторной койки под Веной, где не долежал он даже заслуженного после тяжёлого ранения отдыха. И о причине этой срочности догадаться гауптштурмфюреру Бреннеру было несложно.
— Вы, конечно, знаете, герр гауптштурмфюрер, что не так далеко отсюда, под Феодосией, один из ваших русских родственников, тоже Бреннер, служил ведущим специалистом на торпедном заводе советских ВМС? — спросил капитан-лейтенант, с отсутствующим видом перебирая бумаги на обеденном столе, некогда принадлежавшем без вести пропавшему купеческому семейству.
— Мне-то известно, — подчёркнуто независимо, без приглашения, уселся Карл-Йозеф, но при этом вызвал разве что не менее отсутствующий взгляд Ноймана, и то мельком. — А вот вам — откуда? — закончил вопрос Карл-Йозеф.
— Из местного концентрационного лагеря русских военнопленных.
— Вот как? — гауптштурмфюрер обернулся на окно, словно надеясь увидеть означенный лагерь, но за окном только белели островки уцелевших белёных стен, бурыми засохшими ранами виднелись кирпичные россыпи и чернели копотные ожоги пожаров.
Зимой с 41‑го на 42 год русские десантники уже брали Митридатову гору, на которой отчаянно сопротивлялись немцы, а потом, летом, войска вермахта вышибали отсюда столь же отчаянно сопротивляющиеся войска Крымского фронта. Так что выражение: «живого места не осталось…» было наиболее точным определением пейзажа. Уже весьма относительно называвшегося «городским». Особенно потому, что из города к этому времени было выселено практически всё население, и большей частью — недалеко выселенное, не дальше Багеровского рва.
— И что же в том лагере? — потёр двумя пальцами глаза Бреннер, сняв очки и, сам не зная точного места расположения лагеря для военнопленных, довольно верно указал направление на него — в сторону особенно выразительных руин металлургического завода им. Войкова, бывшего Брянского. — Нашли кого-то из заводских?
— Даже и не искали особо, сам объявился, — пожал плечами командир «Марине Абвер айнзатцкомандо». — Если помните, в 1942 году, когда нависла реальная угроза освобождения русскими Крыма и деблокирования Севастополя, нам неоценимую услугу оказал один выпускник еврейского коммерческого училища, член Военного совета Крымского фронта и Ставки Верховного [22] … — капитан-лейтенант, по определению далёкий от сухопутных дел, покачал головой. — Он удивлял не только своих командующих армиями, но и Манштейна до такой степени, что папаша Эрих по нескольку раз гонял разведывательные самолёты на Керченский полуостров, — убедиться, что у наблюдателей не галлюцинации.
Это Карл-Йозеф и сам знал: стояли части Красной армии под бомбардировкой и массированным артиллеристским обстрелом, как колонны Наполеоновской эпохи: в чистом поле плечом к плечу. Окопы рыть запретил неугомонный деятель во избежание оборонческих настроений. А сам тем временем изничтожал командиров любого ранга куда как энергичнее, чем это получалось у немцев. Поэтому Бреннер только коротко кивнул.
— Это обеспечило нас таким количеством пленных солдат и матросов, что не будь, пожалуй, этих чёртовых крысиных нор, — Не глядя, Нойман мотнул головой куда-то в сторону одинокой заводской трубы, определённо имея в виду Аджимушкайские каменоломни. — Куда они, как крысы, и забились, причём как очень злые и отчаявшиеся крысы… То нам бы и размещать пленных некуда было. Пришлось бы извести огромное количество боеприпасов, чтобы положить всех.
— В это время я был в Крыму… — с плохо скрытым раздражением заметил гауптштурмфюрер. — Так что столь обстоятельно вводить меня в курс дела, герр капитан-лейтенант, нет особой необходимости…
Нойман наконец бросил бумаги и с неподдельным интересом посмотрел на гауптштурмфюрера глубокими чёрными глазами с неразличимыми зрачками.
Известная «независимость» в вопросах субординации чем-то роднила фронтовых разведчиков, пусть даже «Марине Абвер» и «Гехаймфельдполицай». Всё-таки нравы в прифронтовой полосе не те, что в Берлине.
— И то правда, что же я всё вам морочу голову преамбулой, — иронически дрогнул тонкими губами капитан-лейтенант.
— Наверное, потому, что хотите показать, что вам тут тоже не слишком весело приходится?
Предположение Карла-Йозефа прозвучало довольно бесцеремонно, но капитан Нойман только отмахнулся.
— Сейчас и в Берлине, как вы выразились, веселья мало… Хотите кофе?
— Вообще-то, я хочу знать, что там с моим то ли предком, то ли потомком, из числа отшибленных от Фатерлянда Екатериной Великой, — проворчал Карл-Йозеф вроде как по-прежнему недовольно, но, глянув в свою очередь на собеседника, поспешил смягчить тон: — Но и от кофе не отказался бы, особенно, если не эрзац.
Всё-таки, в ближайшее, по крайней мере, время им ещё работать…
Разливая по чашечкам кофе, настоящий, абиссинскую «арабику», добравшуюся сюда бог весть каким путём, Нойман рассказал… Для русского уха это прозвучало бы так:
…Комиссар госбезопасности 3‑го ранга Овсянников, бывший начальник Особого отдела «Гидроприбора», хотел жить.
Чувство вполне нормальное, пока не разрастается до такого животного жизнелюбия, при котором готов перегрызть глотку ближнего, лишь бы… Впрочем, животные как раз таки тем и отличаются от людей, что нет у них понимания — как это: ценой жизни ближнего. Вырвать кусок мяса из глотки себе подобного — это ладно, сам Дарвин поощрил, самку отбить — дело невинное, долг перед популяцией. Но чтобы выторговать свою жизнь ценой жизни товарища по классу, виду и семейству? Сугубо человеческая привилегия.
Первым, правда, ею воспользовался красноармеец с самой, вроде бы, непогрешимой фамилией Иванов. Когда колонна военнопленных, прошествовав по завалам «биржи», оказалась перед воротами бывших заводских конюшен, и бывший учитель немецкого, какой-то уж очень плюгавый в тени дюжих «фельдполицай» и длинной тени тощего офицера, раскаркался по-русски, бог весть зачем копируя немецкий акцент, которого за ним сроду не водилось: — Комиссары, политруки, евреи, прочий «неблагонадежный элемент». — Добропорядочный Иванов трусцой метнулся прямиком к офицеру, минуя переводчика и, озираясь с виноватой улыбкой Иуды на Овсянникова, ткнул в него пальцем, даже не уготовив для поцелуя маслянистые губы.