Зачем я приставал к Корхеру с идиотскими, ненужными расспросами? Меня-то каким образом это касается? Я проявил нездоровое любопытство, о чем теперь очень сожалел. Мне нужно концентрироваться на позитивных моментах: национал-социализму предстоит большое строительство, вот где я должен приложить свои силы. Только евреи, unser Unglück, наше наказание, преследовали меня, как дурной сон на рассвете, навязчиво прокручивающийся в голове. В Берлине, кстати, евреев уже почти не осталось: недавно вывезли так называемых «защищенных» — евреев, работавших на военных заводах. Но мне суждено было увидеть свой дурной сон еще раз и в совершенно невероятных обстоятельствах.
Двадцать первого марта, в День памяти героев, фюрер произнес речь. Это было его первое появление перед широкой публикой после поражения при Сталинграде, и я, подобно многим, ждал его выступления с тревогой и нетерпением: что он скажет, как будет выглядеть? Потрясение после катастрофы еще не прошло, слухи повсюду клубились самые разные. Мне очень хотелось присутствовать на выступлении. Я видел фюрера лично лишь один раз, больше десяти лет назад, хотя, конечно, неоднократно слышал его по радио и видел в кинохронике. Это произошло во время моего первого возращения в Германию, летом 1930 года, перед взятием власти. Я выклянчил поездку у матери и Моро взамен на согласие продолжить учебу. Я сдал выпускной экзамен (правда, без оценки, поэтому, чтобы поступить в Свободную школу политических наук, вынужден был посещать подготовительное отделение), и они меня отпустили. Путешествие получилось чудесное, я вернулся вдохновленный и зачарованный. Я отправился в Германию в компании двоих лицейских друзей, Пьера и Фабриса. Не имея никакого представления о Wandervögel, [47] мы шли практически по их следам, порой весь день напролет ходили по лесам, разговаривали, а ночью разжигали маленький костер и укладывались спать прямо на земле, на подстилку из сосновых игл. Потом мы спустились к Рейну, путешествовали по городам и добрались до Мюнхена, где я долгими часами торчал в Пинакотеке или просто слонялся по улочкам. Германия тем летом опять бурлила: последствия прошлогоднего краха американской биржи давали о себе знать весьма ощутимо; намеченные на сентябрь выборы в рейхстаг должны были решить будущее нации. Все политические партии развили активную агитационную деятельность, выступления, парады, иногда доходило до рукоприкладства и довольно серьезных потасовок. В Мюнхене на фоне прочих особо выделялась одна партия — НСДАП, о которой я тогда услышал впервые. Итальянских фашистов я уже видел в кинохронике, и для НСДАП они, похоже, являлись образцом. При этом идеи национал-социалистов были сугубо германскими, и их вождь, бывший солдат-фронтовик Мировой войны, говорил об обновлении Германии, о немецком величии, о славном и многообещающем будущем немцев. Вот за что — думал я, провожая взглядом колонны национал-социалистов, — четыре долгих года сражался мой отец: за то, чтобы в итоге его и всех его товарищей предали, за то, чтобы потерять свою землю, свой дом. Вот к чему питал отвращение Моро, примерный радикал-социалист и французский патриот, который каждый год поднимал бокал в день рождения Клемансо, Фоша и Петена. Вождь НСДАП собирался держать речь в Buergerbraeukeller, [48] я отправил своих французских приятелей в нашу крошечную гостиницу, а сам остался. Толпа оттеснила меня в глубину зала, я еле слышал выступавших. Что же касается фюрера, я запомнил лишь, как он отчаянно жестикулировал и как прядь волос постоянно падала ему на лоб. Я абсолютно уверен, что, если бы мой отец был там, он сказал бы то же, что и фюрер; если бы отец был жив, он наверняка стоял бы на эстраде рядом с этим человеком в числе его первых соратников и — кто знает? — даже оказался бы на его месте. Кстати, когда фюрер на секунду замер, мне показалось, что я улавливаю сходство между ним и отцом. Когда я возвращался домой, передо мной впервые забрезжила надежда, что существует другой путь, вместо того узкого, убийственного, начертанного для меня матерью и ее муженьком, что мое будущее здесь — с несчастным немецким народом, народом отца и моим тоже.
С тех пор многое изменилось. Фюрер полностью сохранял доверие нации, но вера в окончательную победу потихоньку испарялась. Люди ругали высшее командование, прусскую аристократию, Геринга и его люфтваффе; я знал, что и вермахт осуждает фюрера за привычку вмешиваться. В СС шушукались: после Сталинграда у фюрера началась депрессия, он ни с кем не разговаривает; когда Роммель в начале месяца пытался убедить фюрера в необходимости эвакуировать войска из Северной Африки, тот слушал не понимая. Народная молва, судя по рапортам СД, которые получал Томас, в поездах, трамваях, очередях и вовсе разносила откровенные бредни: вермахт заточил фюрера в резиденции в Берхтесгадене, фюрер потерял рассудок, его содержат под охраной и обкалывают наркотиками в больнице СС, а на публике появляется его двойник и так далее. Выступление фюрера должно было проходить в Цейхгаузе, старом арсенале в конце Унтер-ден-Линден. У меня, ветерана Сталинграда, получившего ранение и имевшего награды, проблем с приглашением не возникло; я звал с собой Томаса, но он, смеясь, ответил: «Я не в отпуске, работы по горло». Я пошел один. Меры безопасности предприняли беспрецедентные; в приглашении значилось, что вход с табельным оружием запрещен. Некоторые, конечно, боялись возможного воздушного рейда британцев: их «Москито» уже атаковали нас в январе в самый День взятия власти, было много жертв. Тем не менее стулья расставили во дворе Цейхгауза под огромным стеклянным куполом. Я сел где-то посередине, между каким-то оберст-лейтенантом, увешанным орденами, и человеком в штатском с золотым значком члена Партии на отвороте пиджака. Отзвучали вступительные речи, и на эстраде появился фюрер. Я вытаращил глаза: мне показалось, что у него на голове и на плечах поверх простой, защитного цвета военной формы наброшено большое бело-синее молитвенное покрывало раввина. Фюрер сразу начал говорить — быстро, почти без интонаций. Я изучал стеклянную крышу: быть может, все дело в причудливой игре света? Я отлично видел его фуражку, но мне мерещилось, что по вискам до лацканов свисают длинные пейсы, а на лбу — филактерии, или тфилин, маленькая кожаная коробочка со стихами Торы внутри. Когда фюрер поднял руку, я тут же углядел у него на рукаве другую кожаную коробочку; и что это торчит из-под кителя — уж не белые ли кисти молитвенной накидки, которую евреи называют малый талит? Я был в смятении. Обернулся на соседей: они торжественно внимали, один чиновник усердно кивал головой. Никто ничего не замечает? Я единственный свидетель невероятного зрелища? Я перевел взгляд на правительственную трибуну: Геринг, Геббельс, Лей, рейхсфюрер, Кальтенбруннер, другие известные руководители и высокие чины вермахта невозмутимо сидят за фюрером, смотрят или ему в спину, или в зал. Наверное, с ужасом догадался я, тут повторяется история нового платья короля: все видят, что король голый, но молчат, надеясь, что правду скажет другой. Нет, — урезонивал я сам себя, — без сомнения, у меня галлюцинации, с моим ранением такое вполне возможно. Но я же чувствую, что с головой у меня полный порядок! Я сидел довольно далеко от эстрады, свет падал на фюрера сбоку; несомненно, это просто оптический обман! Тем не менее накидка не исчезала. А может, это мой «третий глаз» играет со мной злую шутку? По крайней мере, ничего общего со сном в этом не было. Не исключено, что я сошел с ума. Фюрер быстро закончил речь, и вот уже я, путаясь в собственных мыслях, оказался в толпе, спешащей к выходу. Фюреру еще предстояло посетить организованную в залах Цейхгауза выставку военных трофеев, захваченных у большевиков, потом обойти почетный караул и возложить венок у Нойе-Вахе; пригласительная карточка предписывала мне следовать за ним, но я был совершенно сбит с толку и взволнован. Я постарался отделиться от толпы и направился вверх по улице к станции городской железной дороги. Пересек улицу и устроился в кафе под аркадой Кайзер-галереи, заказал шнапс, опрокинул рюмку, потом вторую. Пытаясь разобраться в увиденном, я терял нить размышлений, мне вдруг стало тяжело дышать, я расстегнул воротник, выпил еще. Мне пришло в голову, что есть верное средство развеять сомнения: вечером в кино в хронике покажут отрывки выступления фюрера, у меня появился шанс разобраться в ситуации. Я попросил принести газету с расписанием сеансов: в девятнадцать часов, совсем скоро, «Дядюшка Крюгер». Я купил сэндвич и пошел в Тиргартен. Было еще холодно, и народу под голыми деревьями гуляло мало. Предположения самого разного рода крутились в моей голове, я с нетерпением ждал начала фильма, хотя перспективы что-либо увидеть или не увидеть представлялись мне одинаково зыбкими. К семи часам я подошел к кинотеатру, занял очередь в кассу. Люди, стоявшие передо мной, обсуждали речь, которую, вероятно, уже передали по радио, я жадно прислушивался. «Он опять все свалил на евреев, — возмущался довольно худой господин в шляпе, — только я не понимаю, как можно обвинять евреев, если их больше нет в Германии?» — «Ну, нет, Dummkopf, [49] — ответила вульгарная на вид женщина с завивкой-перманентом на обесцвеченных волосах, — дело тут в международном еврействе». — «Да, — возразил мужчина, — но если международное еврейство так влиятельно, то почему оно здесь не спасло своих братьев по крови?» — «Они нас наказывают бомбардировками, — высказалась худощавая дамочка с волосами с проседью. — Вы же в курсе, что они недавно натворили в Мюнстере? Все для того, чтобы заставить нас страдать. Будто мы и так недостаточно страдаем за наших фронтовиков». — «А по-моему, возмутительно, — настаивал пузан с красной физиономией, одетый в серый в полоску костюм, — что он даже не упомянул Сталинград. Стыд и срам». — «О, не говорите мне про Сталинград, — взмолилась травленая блондинка. — У моей несчастной сестры там сын Ганс в семьдесят шестой дивизии. Она с ума сходит, не знает даже, жив мальчик или нет». — «По радио сообщали, — вмешалась дамочка с проседью, — что там все погибли. И еще сообщали, что солдаты сражались до последнего патрона». — «А ты, бедняжка, веришь сводкам? — усмехнулся мужчина в шляпе. — Мой кузен, полковник, рассказывал, что многих наших взяли в плен. Тысячи, а может, сотни тысяч». — «То есть бедняжка Ганс мог попасть в плен?» — спросила блондинка. «Вполне мог». — «А что же он тогда не пишет? — ехидно поинтересовался толстый бюргер. — От наших пленных из Англии и Америки письма приходят, Красный Крест способствует». — «Действительно, — подхватила женщина с мышиным личиком. — Как, по-вашему, они будут писать, если официально значатся в списках погибших. Они-то пишут, да наши письма не доставляют». — «Позвольте, — вмешался новый собеседник, — тут вы правы. Моя свояченица, сестра жены, получила письмо с фронта за подписью: немецкий патриот, в котором сообщалось, что ее муж-танкист жив. На нашей линии фронта под Смоленском русские разбросали листовки с мелко отпечатанными списками имен, информацией для семей и адресами. Наши солдаты их подбирают и пишут анонимные письма или просто отсылают саму листовку». К беседе присоединился подстриженный по-военному мужчина: «Как бы то ни было, пленные, даже если они есть, долго не протянут. Большевики погонят их в Сибирь и замучают до смерти на строительстве каналов. Ни один из наших не вернется. Впрочем, после всего, что мы сделали, это будет справедливо». — «Что значит «после всего, что мы сделали?»» — живо отреагировал толстяк. Травленая блондинка заметила меня и вытаращилась на мою форму. Человек в шляпе опередил военного: «Фюрер сказал, что с начала войны у нас пятьсот сорок две тысячи убитых. Вы этому верите? Я думаю, он просто врет». Блондинка толкнула его локтем в бок и покосилась на меня. Мужчина проследил за ее взглядом, покраснел и забормотал: «Ну, правда, ему могут передавать не все цифры…» Остальные тоже посмотрели на меня и замолчали. Я сохранял бесстрастный, отсутствующий вид. Потом толстяк попытался сменить тему, но очередь зашевелилась и продвинулась к кассе. Я взял билет и занял место в зале. Вскоре свет погас, пошли новости, речь фюрера поставили в самом начале. Пленка была зернистая, кадры прыгали, обрывались, видимо, и фильм монтировали, и копии делали в спешке. Мне по-прежнему мерещилось полосатое покрывало на голове и плечах фюрера, а больше, кроме его усиков, я ничего толком не различал. Мои мысли разбегались во все стороны, как прыскают стайки испуганных рыб перед водолазом. Фильма я практически не видел, это была какая-то англофобская ахинея, и неотступно думал о том, что видел днем, — нет, это же полный бред! Я понимал: в реальности такое невозможно, но в то же время не хотел верить, что у меня галлюцинации. Что сотворила пуля с моей головой? Необратимо исказила мир или же вправду у меня открылся третий глаз, способный видеть обычно скрытые вещи? Когда сеанс закончился, на улице уже стемнело, пора бы поужинать, но есть не хотелось. Я вернулся в отель и заперся в номере. В течение трех дней я никуда не выходил.