У каждого из нас имеются свои причины опасаться провала.
— Оставьте меня в покое! — нетерпеливо отмахиваюсь я, так как они постоянно спрашивают меня, правильно ли отвечали на тот или иной вопрос.
Пленные из нашего городского лагеря и с кожевенного завода, кандидатуры которых я сам подбирал, абсолютно уверены в том, что меня приняли в антифашистскую школу.
Школа добилась первого успеха: мы все взбудоражены до предела!
И вдруг как гром среди ясного неба! В субботу вечером, когда мы вернулись с места построения в свою комнату, к нам заходит посыльный от старосты сектора и зачитывает три фамилии.
В чем дело?
Мы затаили дыхание, как будто только что услышали залп русских «катюш» и теперь ждем разрывов.
Вилли Кайзер назван в числе этих троих!
Они должны собраться и явиться в комендатуру! Так точно, с вещами.
Никто не знает, что случилось.
Точнее говоря, каждый знает, в чем тут дело! Этим троим отказано в приеме в школу!
Они никогда не станут курсантами, которые через четыре месяца поедут домой. Они снова превратятся в обычных пленных. В этот момент каждый из нас думает о рассказе того пленного, который одним воскресным утром тайком пробрался к нам через колючую проволоку: «Ты-ся-чи у-мер-ли!»
Но эта тройка еще раз возвращается назад.
— Как хорошо, что вы еще раз показались на глаза! — радуемся мы.
Они получили еще по паре белых хлопчатобумажных носков.
— Как знать, для чего они пригодятся! — с задумчивым видом сказал Вилли Кайзер.
А потом они ушли.
Следующий день воскресенье. Больше нет смысла волноваться!
Рано утром я первым направляюсь в комнату для умывания. Потом растираюсь снегом. Я ничего не упускаю из виду, чтобы быть бодрым и готовым ко всем неожиданностям.
Сегодня нам не нужно идти в лес за дровами. Но, прихватив с собой санки, мы направляемся на какой-то склад в двенадцати километрах отсюда.
Миновав ворота, мы прибавляем шагу.
У нас с Мартином одни санки на двоих.
Я хотел бы поговорить с ним о чем-нибудь, чтс прояснит необычность этого плена. Но мне ничего не приходит в голову.
Сегодня ясное зимнее утро. Вокруг избы, крытой соломой, одиноко стоящей в зарослях, рыщет по сугробам охотничий пес. У него длинная шелковистая темно-коричневая шерсть. Черно-белая сорока, растопырив крылья, весело скачет с одного дерева на другое. За оконным стеклом виднеется лицо женщины, которая смотрит, как наш санный караван тянется мимо ее избушки. Для этой русской женщины мы абсолютно чужие.
Мы абсолютно чужие и друг другу.
Каждый в отдельности в душе чужд даже самому себе.
— Вчера я прочитал в журнале «Иностранная литература», что Москва отвергает пацифизм. Например, роман Ремарка «На Западном фронте без перемен».
Я должен сказать хоть что-то. Только не молчать сейчас, когда, возможно, уже издан приказ, что военнопленный Гельмут Бон признан недостойным обучаться в антифашистской школе.
Нет, я не начинаю задумываться только теперь, став курсантом. Мартин и я успели уже немало повидать в жизни. Поэтому я говорю:
— Я еще помню, как мы переживали и спорили в старших классах школы, году так в 1930-м, когда вышел этот роман. Эта потрясающая Сцена с сапогами. Ты помнишь? Какой-то солдат находится при последнем издыхании, получив смертельное ранение. Но его боевые товарищи видят, что у него на ногах хорошие сапоги. И, не дожидаясь, пока он умрет, стягивают с него эти сапоги. «Какая же подлость!» — возмущались мы тогда. Правда, мы и тогда уже не думали, что война — это забава. Мы считали, что война — это героический эпос.
— Вернул тебе Вилли Кайзер тот номер журнала «Новое время», который он брал почитать? — переводит разговор на другую, более безопасную тему Мартин.
Дело в том, что рядом с нами шагает курсант из основного состава школы. Ему незачем слышать, что мы обсуждаем что-то из нашей прежней жизни. Когда он замечает, что мы беседуем о московском журнале, его интерес к нам сразу пропадает, и он проходит дальше в голову колонны.
— Возвращаясь к прежней теме! — снова начинаю я. — Я помню, какая буря негодования поднялась в националистических кругах после Первой мировой войны, когда в одной театральной пьесе в конце действия выметали со сцены стальной шлем — в кучу мусора.
Что сказали бы эти милитаристы из организации «Стальной шлем», если бы они пришли в наш 41-й лагерь! Когда там пленные вычищали уборную, то использовали стальную каску в качестве черпака.
И никто не чувствовал при этом никаких угрызений совести. Только в художественной литературе подобные действия подвергаются осуждению как недопустимые!
— Но между стальным шлемом, выброшенным в театральной пьесе в кучу мусора, и каской, использованной в качестве черпака для нечистот в лагере для военнопленных, существует, однако, большая разница, — поправляет меня Мартин. — В театральной пьесе в кучу мусора полетел стальной шлем, а вместе с ним и весь милитаризм. Пленные же не собирались устраивать политическую демонстрацию, когда использовали стальную каску в качестве черпака для дерьма.
— Это верно, — говорю я с чувством раздражения, так как Мартин не развил мою мысль о том, что плен намного унизительнее. Но сегодня утром я не собирался вступать в серьезную дискуссию. Мне приятно слышать хруст снега под ногами идущего рядом со мной друга.
Тем не менее мне приходится вступать в спор.
— То, что ни один пленный, используя стальную каску в качестве черпака для уборной, ни о чем при этом не думает, свидетельствует лишь о том, насколько мы оторваны от прошлой жизни. Мы не ценим больше не только стальную каску как символ солдатской доблести. Мы не можем по достоинству оценить и значение смерти. Ты думаешь, пленные в городском лагере думали о чем-нибудь высоком, когда мочились на глазницы черепов в уборной? Ты вдумайся только: братская могила у стен собора используется в качестве уборной! Вот готовый сюжет пьесы для наших драматургов!
— Каждому пленному нужны все его силы, чтобы сохранить свою жизнь. Материальное бытие на своей низшей ступени не знает, что такое почтение и символы. Амебы не имеют формы, — замечает Мартин.
— Если мы однажды вернемся домой, и они нас спросят, что же было такого страшного в плену, прежде чем ответить, мы сами должны будем основательно подумать. Одни захотят показать нам в театральной пьесе военнопленного, который испытывает огромные душевные муки из-за того, что ему приходится использовать свою каску, в которой он принимал участие в сотне сражений и прошагал пол-Европы, в качестве черпака для уборной. Другие изобразят, как находящийся в плену священник испытывает душевные муки, так как он вынужден красть воск для алтарных свечей. А ведь мы с тобой знаем, что наш добрый Генрих не испытывал при этом ни малейших угрызений совести!