Учащийся сельхозтехникума в Смоленске Алеша Бондарев тогда понял и осознал, что в этой кутерьме можно помочь власти и соблюсти свой интерес. Он хорошо помнил свой первый донос. После окончания техникума в 1930 году его послали работать техником в город Драгобуж на льняной завод, где он удачно сочинил анонимное письмо в ОГПУ на своего коллегу Николая Ивановича Стулова о его старорежимных высказываниях, что, мол, новая власть требует много, а платит мало (!), и что он, Стулов, не принял две партии льна, ссылаясь на его плохое качество; поэтому завод не выполнил план четвертого квартала.
Вскоре Стулова вызвали в район, потом отстранили от работы, а где-то через месяц он был выслан с семьей на Урал. Бондарев завидовал Николаю Ивановичу: у него была приветливая, миловидная жена и два сына-подростка, большой и теплый дом с хозяйством на окраине поселка. Но письмо в ОГПУ он написал не поэтому. Просто из любопытства – поверят ли власти безымянному тетрадному листу с намеренно искаженным почерком. Не ожидал – поверили! Правда, в поселке люди говорили, что якобы у Стулова брат раньше служил в царской полиции в Вологде, вот поэтому его как социально опасный элемент и выслали. Но начинающий доносчик знал, что у того не было никаких братьев, и теперь был уверен, что его «загрудный камушек» помог технологу уехать под конвоем на Урал.
Далее Алексей Михайлович уже стал совершенствовать свою работу в зависимости от обстоятельств: сочинял свои опусы от имени честных тружеников, сочувствующих партии, борцов за ленинскую правду и даже женщин, готовых рассказать о вредительстве у них на производстве. Его вдохновляла, грела и успокаивала сама идея безнаказанного доносительства, и постепенно он сам стал верить, что делает все правильно, а то, что сгущал краски, шулерствовал с фактами, – на то есть соответствующие органы, и они должны разобраться. Разрабатывая технику доноса, Бондарев подолгу сидел над своим произведением, любовно прилаживая все, что могло обвинить, очернить человека.
Только один раз получилась у него ошибочка, которая чуть не стоила ему карьеры, а может быть, и свободы. Крутое тогда было времечко: заканчивался 1938 год, и он, работая уже в секторе по охране гостайн, невзлюбил вновь назначенного заведующего отделом агитпропа – Романова. Все раздражало его в нем: и его складная фигура, хорошо посаженная голова с волнистыми светлыми волосами, всегда опрятная одежда, но самое главное – умение говорить ярко, просто, доходчиво. Поговаривали, что он пришел якобы ненадолго – его намерены послать на учебу в Москву, – и что он является приемным сыном члена ЦК партии, известного партийца с самой гражданской, выходца из этих мест. Алексей Михайлович не поверил этим слухам и здорово ошибся. Романов оказался крепким орешком и собрать на него какие-нибудь «компроматы» было нелегко. Пришлось здорово потрудиться, и за полгода он собрал, как ему казалось по прошлым «камушкам», крепкий материал, что не замедлит сказаться на судьбе его «подопечного»! Он уже предвкушал, что вот-вот и свершится то, что было им задумано: любовно выпестованное дитя пойдет гулять в верхах, обрастая грозными резолюциями, указаниями, вернется в обком и вот тут-то и начнется!.. Бондарев уже потирал руки, но прошли все сроки возврата доноса – было тихо, томительно, нудно шло время, и ему уже хотелось кричать: «Чего вы медлите? ведь там все указано, все расписано?!» Он задыхался от злости и никак не мог понять, как это так: он потратил почти полгода, собирая все до мелочей, ходил на лекции советского и партийного актива, где выступал Романов, писал ему записки с каверзными вопросами, вел конспекты его выступлений, но зацепиться было не за что – все было по-советски и по-партийному правильно!
Очень везло этому главному агитатору обкома. Ему симпатизировало начальство, его обожали все секретарши и машинистки за его ясные, орехового цвета глаза, чистое, молодое одухотворенное лицо, холостяцкое положение, но он сумел себя поставить так, что ничто не прилипало к нему. Где бы он ни был, он вел себя просто, с достоинством и даже обкомовские старожилы, ревностно относившиеся к пришлым – чужакам, проявляли уважение, называя его по имени и отчеству. Так постепенно он вписался в обкомовский круг, стал привычной фигурой бесчисленных президиумов, конференций и прочих мероприятий. Хоть и везучий был Романов, но однажды и он допустил промашку. В одном из своих выступлений, попав в привычную колею оценок международного положения, заимствованных из различных журналов политиздатовской кухни, передовиц центральных газет и, как правило, с большим опозданием их осмысления в провинции, он, воздав должное проискам международного империализма, по привычке добавил несколько осуждающих фраз о его передовом отряде – германском фашизме. Вот тут-то он и попался! Как это он не заметил, что уже полгода как исчезли с передовиц крупных и мелких газет обличения фашизма, приутихли страсти о его подготовке к войне, не было привычных репортажей о борьбе рабочего класса Германии и его вожде – пламенном коммунисте, томящемся в застенках, Эрнсте Тельмане.
И вдруг через какое-то время в передовой «Правды» черным по белому: происки империалистов готовятся в Лондоне и Париже, за спиной СССР они натравливают на него другие государства. Наш герой сразу же усек: германский фашизм не наш враг, значит, Романов допустил политический ляпсус – зачислил в число врагов и Германию! Алексей Михайлович обрадовался этой промашке и тут же в своем доносе развил мысль, что заведующий отделом преднамеренно публично извращает факты внешней политики партии и правительства. Когда он закончил писать и прочитал написанное, то, по его разумению, получалось, что Романов – это скрытый враг из числа последователей троцкистско-зиновьевского блока! Тщательно переписав текст от руки печатными буквами, он засунул его в конверт и, радостно вздохнув, опустил в ящик. Теперь осталось только ждать. Он ждал, но нетерпение охватывало его, как охотника в засаде! И вдруг он случайно узнает от сотрудницы учетного сектора обкома, старой девы Татьяны Васильевны, которая как-то симпатизировала ему, что из Москвы, из самого ЦК партии приехал инструктор и ведет расследование по анонимному письму на Романова. Бондарев похолодел, страх поразил его полностью. Ему сразу же захотелось куда-то бежать, скрыться от всех, затаиться. Мысли путались, его преследовало видение: он арестован, его сажают в тюрьму и отправляют в какой-то лагерь в Сибири, – он холодел от этих мыслей, все валилось из рук и только усилием воли он заставлял себя держаться на работе по-прежнему бодрым и молодцеватым. Но и окружающие замечали в нем растерянность и необычную для него нервозность в поведении. Первым это обнаружил его начальник. Однажды, глядя куда-то поверх головы Бондарева своими чуть косоватыми глазами, он сказал: «Что это у тебя случилось, ты посмотри на себя, – какой-то вздрюченный, не нравишься ты мне! Поди, Клавка твоя про амурные делишки узнала, а?! Признавайся сразу, не боись. Строгача влепим за аморалку, и все дела!» И, довольный своей шуткой, захохотал. А Бондарев, изобразив на лице изумление, чуть не со слезами на глазах стал доказывать свою супружескую верность, и чем больше он говорил и оправдывался, тем его начальник все больше подтрунивал над ним, получая удовольствие от того, что его подчиненный принял всерьез его шутку. На этом они и расстались. Короткая беседа с начальником помогла Бондареву посмотреть на себя со стороны, и он, как человек неглупый, сумел переломить себя, стремясь внешне ничем не проявлять своей трусости и малодушия. Иной раз, после бессонной ночи, ему хотелось пойти и рассказать о своем поступке, но он твердо знал, что честное признание вины и откровенность в его партийной среде считались признаком слабости, проявлением неспособности принадлежать к руководящему звену и вызвали бы открытое презрение даже у беспартийного хозяйственного актива.