Комбат, здоровенный парень с румянцем во всю щеку, на участке которого и был задержан перебежчик, тоже как-то хотел показать себя, ему надоело сидеть в тени: вопросы задавали начальник разведслужбы дивизии, бывший студент майор Шаров, и Сазонов. Но комбат, считая перебежчика своим трофеем, тоже начал приобщаться к опросу и хозяйским голосом сказал переводчику:
– А ну-ка спроси этого фашиста, сколько у них долговременных огневых точек против нашего участка?
Сазонов и присутствующие видели, как вздрогнул немец, и переводчик еще не успел ему перевести, а тот уже испуганно, прижимая руки к груди, несколько раз повторил фразу «их нихт фашистен...» Все осуждающе посмотрели на комбата. Но ход опроса и его эмоциональный положительный всплеск для участников был нарушен. И уже без перебежчика и переводчика майор Шаров с сожалением сказал:
– Эх, комбат, комбат, испортил ты нам песню!..
– Какую еще песню? – недоуменно спросил тот.
– А ты, комбат, когда-нибудь видел горьковскую пьесу «На дне»?
– Никогда!
– А где ты жил до войны?
– В Горьком...
– Вот, видишь, какой у тебя замечательный земляк, а ты его пьесу не знаешь. Ну, ладно, у тебя все еще впереди, но эту пьесу ты после войны обязательно посмотри, вот тогда и поймешь, почему испортил песню... А фашистом ты его зря назвал! Вот если бы ты назвал его фрицем, это почти так же, как он нас – рус-иваном – не обидно, вроде бы национальная принадлежность, а фашист – это уже идеология и преступление против человечества. Этот немчик, может быть, и не «партайгеноссе», а перебежал к нам. Это, считай, уже не враг... Ты с какого года на фронте?
– С сентября сорок второго.
– А я – с июня сорок первого... Вот, скажи, когда мы стали называть их фрицами? Не помнишь, а я тебе скажу – после Курской дуги, когда им задали трепку решающую и наступление вели почти по всем фронтам. Здесь-то мы и доказали, что немца можно бить не только зимой, но и летом. Вот тут и прилепилась к нему кличка «фриц», и это уже обозначало, что у нас пропал страх и одновременно мы научились воевать. И тогда в это слово наш солдат вложил как бы элемент снисходительности взамен официального, бесповоротно жесткого «фашист». Не так ли, Дмитрий Васильевич?!
Сазонов улыбнулся и спросил Шарова:
– Вы в Москве в педагогическом на каком факультете занимались?
– Литературы и языка...
– То-то и заметно, что вы историю возникновения слова убедительно толкуете. Не дают вам покоя лавры словесника Даля, не так ли, товарищ майор?!
День заметно прибавился, и весеннее солнышко уже заглядывало в еловые чащи, где еще лежали толщи снега. Сиротская зима отступала, наполняя реки, речушки, ручьи, озера, болота водой. Постепенно стало подтапливать блиндажи, землянки, кое-где началось вынужденное переселение стрелков на другие квартиры, где было посуше. Выбирали пригорки. Но многие остались на старых местах, продолжая черпать и черпать торфяную жижу котелками из-под полов. «Старики» не могли припомнить такой зимы и обещали вселенский потоп. Постепенно сокращался подвоз продуктов. Тыловые склады их N-ской армии, куда поступало все необходимое для фронта, были заполнены до отказа, потому что начала работать железная дорога, и автомобильный полк на новеньких американских «студебеккерах» без устали возил и выгружал прямо в лесу на слеги, под брезент, бесчисленное количество ящиков, мешков, картонных тюков, перепоясанных металлической лентой, с союзнической помощью: мясной тушенкой, салом лярдом, галетами, сахаром, мукой, чаем. В отдельных штабелях были боеприпасы. Так в лесу образовался целый город из улиц и переулков. Снабжение пошло широким потоком – полуголодный нищенский тыл страны, надрываясь, тащил бремя войны, делая невероятные усилия для фронта. Снабженцы армии дневали и ночевали в палатках, принимая грузы, и молились, чтобы немцы не обнаружили и не раздолбали их. Вскоре привезли громадные маскировочные сети, накрыли город, замаскировали подъездные пути. Но как забросить нужный груз к дивизиям первого эшелона? Ни гусеничные трактора, ни американские вездеходы не могли прорваться к переднему краю. Оставалось 25—30 самых трудных километров. Вот тогда, пользуясь чрезвычайным законом военного времени, в прифронтовой полосе объявлялась мобилизация всех оставшихся в живых, в основном стариков, женщин, подростков. Одетые в тряпье, на ногах лапти, они молча выслушивали грозный приказ, потупясь, не пытаясь отказаться, а потом в котомках, в мешках наперевес несли мины, снаряды среднего калибра, падали от усталости и голода, медленно тащились к передовой, зная, что без боеприпасов солдат воевать не может.
Два дня тому назад Сазонов встретил такую ходку. В основном это были женщины разных возрастов; были две молодки с детьми. Ребятишки 6—7 лет, по одежде непонятно, не то мальчики, не то девочки, встретив Сазонова и связного на конях, пугливо жались к матерям. Эта растянувшаяся на километр цепочка усталых, измученных женщин поразила его своей обреченностью и покорностью. Они не смотрели вокруг, их не интересовали всадники в плащ-палатках. Они смотрели вниз, под ноги, опустив головы... Дмитрий Васильевич вдруг представил среди них свою мать и сестру, и защемило сердце от жалости к этим безымянным труженицам.
Они поскакали вперед по маршруту и у первого склада увидели трех солдат, сидевших у костра. Сазонов дал приказ начальнику склада собрать всех, кроме часовых, и встретить колонну измученных женщин. Начальник склада – расторопный старшина, узнав, что перед ним начальник «Смерша» дивизии, вмиг собрал десяток солдат и, оставив за себя сержанта – начальника караула, рванул навстречу бабонькам. У костра остался щупленький старичок. Он объяснил, что вчера со своими деревенскими нес сюда снаряды, но занеможил и остался у солдат до утра. И, обращаясь к Сазонову, сказал:
– Извиняюсь, товарищ военный, но скажу, это сердечно вы сделали, что послали солдатушек помочь женщинам. Вот, помню, стояли мы под Ковно в ту германскую, и было это осенью; дожди зарядили – не продохнуть, дороги раскисли. Я в батарее – ездовым-форейтором, снарядов осталось по три на каждое орудие. Наш командир дивизиона – лихой был полковник, упокой его душу, господи, погиб, через полгода, знал, что к нам идет обоз со снарядами, и дает команду послать двух ездовых, встретить и поторопить, поскольку из штаба сообщили: вроде бы немцы готовятся к атаке. Вот фельдфебель Пеньков, тоже упокой его душу, – убили его наши солдаты за то, что был слишком требовательный и чуть замешкаешься, он палец перед твоим носом вертит и грозным голосом, сгною, говорит, и в палец сделаю, кровью оправляться будешь, понял!.. Это он такую комедь для новобранцев разыгрывал – боялись они его! А потом, как царя скинули, никто Пенькова слушать не стал, а он все по-старому пужал вновь прибывших. И вот один был на всю батарею фулюган, он и выстрелил Пенькову в живот, а сам со страха в бега ударился. Так я маленько забыл, почему я Пенькова-то вспомнил? А, теперь вспомнил! Пеньков-то и дает команду мне и еще одному лихому коннику: аллюром по шляху и встретить обоз! А обоз-то застрял в пойме по уши – едва лошадей спасли. Я вскачь обратно, меня на доклад к полковнику. Я ему – так, мол, и так. Тогда он берет двух офицеров и унтера и мы скачем к обозу. Полковник говорит мне: «Езжай к костелу, и пусть ударят в набат и соберут народ». Ксендз ихний вроде бы не хотел учинять сход, но пришлось стегнуть его плеткой, так он так припустил, что я едва догнал у костела. Собрали народ, и полковник объявляет обывательскую повинность и приказывает с подводами явиться в сей же момент и вывезти снаряды к позициям. Народ, конечно, выполнил приказ, а писарь каждому за подписью полковника дал банковский талон на получение денег за счет военного ведомства... – прикурив самокрутку от уголька, он, поглядывая на Сазонова, продолжил: – И это было во времена царской власти, ну а нынче советская и вроде бы народная, однако нам никто никаких деньжонок за нашу обязательную повинность не дает, хотя наши бабенки, не поенные и не кормленные, на собственном горбу по сорок фунтов тащили по бездорожью! Но вот скажите, товарищ начальник, могла бы ваша армия поделиться харчами с обывателем за наш труд!..