Когда он вернулся, я спросил:
— Ну, сколько Гитлер просит за «Орлиное гнездо»?
Луис нес завернутый в полотенце сверток. Внутри оказалось две пары ножниц, машинка для стрижки волос и бритва.
— Я теперь лагерный парикмахер, — объявил он. — По распоряжению коменданта лагеря. Приведу вас, господа, в надлежащий вид.
— А если я не хочу, чтобы ты меня стриг? — спросил я.
— Тогда твой паек делится наполовину. По распоряжению коменданта.
— Может, расскажешь нам, как получил такое назначение? — спросил я.
— Пожалуйста, — согласился Луис. — Я сказал ему, что мне стыдно быть в одной компании с шайкой нерях, похожих на гангстеров, и ему тоже должно быть стыдно содержать в тюрьме таких жутких подопечных. Так что нам с комендантом следует в этом деле навести порядок. — Луис поставил стул посреди казармы и жестом пригласил меня садиться. — Начнем с тебя, парнишка, — сказал он. — Твои патлы привлекли внимание коменданта, он велел мне тебя обкорнать.
Я сел на стул, и Луис обмотал мне шею полотенцем. Зеркала передо мной не было, и следить за его манипуляциями я не мог, но, судя по всему, стричь он умел. Я даже заметил: вот, мол, не подозревал, что у тебя такие таланты.
— Ладно тебе, — отмахнулся он. — Иногда я сам себя удивляю. — Завершающие штрихи Луис нанес машинкой. — С тебя две сигареты — или эквивалент, — сказал он. Я заплатил ему таблетками сахарина. Сигарет ни у кого, кроме Луиса, не было.
— Хочешь посмотреть на себя? — Он протянул мне осколок зеркала. — Неплохо, да? Вся прелесть в том, что это худшее, на что я в парикмахерском деле способен, ведь чем дальше, тем лучше я буду стричь.
— Мать честная! — взвизгнул я. Моя голова походила на череп эрдельтерьера, страдающего чесоткой: голый скальп вперемежку с клочьями волос, из десятка крохотных порезов сочилась кровь.
— И тебе за такую работу позволяют весь день сидеть в лагере? — заорал я.
— Успокойся, парнишка, остынь, — сказал Луис. — По-моему, выглядишь ты лучше некуда.
В общем-то ничего нового в таком повороте событий не было. Он поступил так, как счел для себя естественным. Мы продолжали целый день тянуть лямку, а к вечеру с высунутыми языками возвращались домой, где Луис Джилиано был готов привести нас в порядок.
В шестнадцать лет мне давали двадцать пять, а какая-то вполне зрелая городская дама была готова поклясться, что мне — тридцать. Да, я вымахал здоровяком, даже бакенбарды выросли, эдакой стальной проволокой. Естественно, мне хотелось повидать мир за пределами нашего Луверна, штат Индиана, и ограничиваться Индианаполисом я тоже не собирался.
Поэтому насчет своего возраста я соврал — и меня зачислили в Армию мира.
Слез по мне никто не лил. Никаких тебе флагов, никаких оркестров. Не то что в стародавние времена, когда парень моих лет отправлялся биться за демократию и вполне мог лишиться головы в этой битве.
Никаких провожающих на вокзале не было, кроме моей разъяренной мамы. Она считала, что Армия мира — пристанище для всякой швали, не способной найти приличную работу в другом месте.
Помню все так ясно, будто это было вчера, а между тем на дворе стоял две тысячи тридцать седьмой год.
— Держись подальше от этих зулусов, — напутствовала мама.
— Что же ты, мама, думаешь, что в Армии мира одни зулусы? — спросил я. — Там народ со всего света собрался.
Но моя мама была убеждена: любой родившийся за пределами графства Флойд — зулус.
— Ладно, ничего, — смилостивилась она. — Лишь бы кормили хорошо, а то налоги вон какие высокие. Раз уж ты определился да решился идти в армию со всеми этими зулусами, я, видно, должна радоваться, что там хотя бы другие армии шнырять не будут — и никто не выстрелит в тебя.
— Я буду миротворцем, мама, — объяснил я. — Раз армия всего одна, значит, никаких жутких войн больше не будет. Ты не хочешь этим гордиться?
— Я хочу гордиться тем, что народ делает для мира, — сказала мама. — Но это не значит, что я должна обожать армию.
— Мама, это совсем новая армия, высокого класса. Там даже ругаться не разрешают. А кто регулярно не ходит в церковь, остается без сладкого.
Мама покачала головой:
— Запомни одно: высокий класс — это ты. — Она не поцеловала меня на прощание, а пожала мне руку. — По крайней мере был, — добавила она, — пока находился при мне.
Но когда я прислал маме наплечный знак различия с моей первой формы в учебном лагере, она носилась с ним так, будто получила открытку от Господа Бога, показывала на всех углах — так мне потом сказали. А это был всего-навсего кусочек синего войлока с вшитым в него изображением золотых часов, из которых вылетала зеленая молния.
Мама вовсю заливала, что, мол, ее мальчик служит в часовой роте, будто имела понятие о часовой роте и будто все ее собеседники доподлинно знали, что лучше этой роты во всей Армии мира не сыскать.
Да, мы были первой часовой ротой и последней — если, конечно, не найдутся мастера, способные достать засохших клопов из какой-нибудь машины времени. Чем мы собирались заниматься — это держалось в строжайшей тайне, в том числе и от нас самих, — а потом идти на попятную было уже поздно.
Заправлял у нас всем капитан Порицкий, и он говорил только одно: нам есть чем гордиться, потому что на всей земле только двести человек имеют право носить нашивки с часиками.
Сам он в недавнем прошлом играл в футбол за Нотрдамский университет, что в Индиане, и походил на горку пушечных ядер где-нибудь на лужайке перед зданием суда. Ему нравилось показывать нам свою власть. Нравилось показывать нам, что он будет жестче любого пушечного ядра.
Он говорил: для него большая честь вести вперед таких отменных парней, которым поручено очень ответственное задание. Мы будем участвовать в маневрах во французском местечке Шато-Тьери, там и узнаем, в чем заключается наше задание.
Иногда посмотреть на нас приезжали генералы, будто нам предстояло совершить что-то грустное и прекрасное, но никто из них и словом не обмолвился о машине времени.
* * *
В Шато-Тьери нас уже все ждали. Тут-то мы и поняли, что нам уготована роль каких-то отпетых головорезов. Все хотели поглазеть на убийц с часиками на рукаве, все жаждали поглазеть на представление, которое мы собирались устроить.
Может, по приезде туда вид у нас и так был дикий, но со временем мы одичали до крайности. Потому что нам так и не сказали, чем должна заниматься часовая рота.
Спрашивать было бесполезно.
— Капитан Порицкий, сэр, — обратился я к нему со всем возможным уважением. — Я слышал, завтра на рассвете мы идем в наступление какого-то нового типа.
— Улыбайтесь, солдат, будто вас переполняют счастье и гордость! — сказал он мне. — Так оно и есть!