"А зори здесь громкие". Женское лицо войны | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Нас провожали в «сталинский полк». Звучала торжественная музыка, построили нас, был митинг — я даже сейчас немного волнуюсь, когда вспоминаю это. Торжественный митинг, и вдруг — тревога! Все убежали в бомбоубежище. Потом, после отмены воздушной тревоги, митинг продолжили, и нас проводили в полк. После этого даже заметка была, нам приносили ее в полк и показывали. Я, когда бежала, споткнулась, чуть не упала, — и даже это было упомянуто в заметке. Когда мы уходили 12 июля, мы были в своей гражданской одежде, даже туфельки на каблучках были. Нам сказали только смену белья взять в районном комитете Красного Креста. Обмундирование мы получили только после принятия присяги.

Я училась на радиста. На стрельбище, на Большой Охте, нас учили стрелять. А потом получилось так, что ночью объявили боевую тревогу, полк сразу на фронт, а нас, девчонок, — в Мечниковскую больницу. Я работала в 14-м павильоне: точнее, мы вместе с Шурой там работали медсестрами. Мы и перевязывали, и ухаживали за ранеными — всю работу делали. Первый раненый, при операции которого я присутствовала, был ранен осколком в ягодицу. И у меня на глазах врач полез в рану пинцетом. Я почувствовала, как у меня холодеют щеки, кровь отливает от головы, меня начинает кружить, и я чувствую, что сейчас упаду. Врач, как это увидела, на меня как гаркнула — и сразу все прошло. Приказала мне: «Перевязывай!» Вот такой фокус был с первым раненым…

В Мечниковской больнице мы проработали до ноября 1941 года. В ноябре госпиталь стал эвакогоспиталем — сразу за больницей была колея, и раненых эвакуировали на поезде. Госпиталь стали расформировывать, говорили, что он пойдет на фронт. А тут в больнице я познакомилась с одним врачом из 20-й дивизии НКВД [17] — он приходил одного бойца навещать. Они на отдыхе стояли после Невской Дубровки. Поговорили с ним, и говорю Шуре: «Давай пойдем, попросимся. Что мы тут будем сидеть?» Тем более что голодали все уже, и армия тоже. Нам теперь говорят блокадники: «Вам в армии было хорошо, это мы с голода помирали». Так у нас паек был 300 граммов хлеба, а выдавали только 150 граммов сухарей, которых было не размочить и не разжевать. И два раза в день похлебка пшенная, в которой крупинка за крупинкой бегает. Так что у нас, у девчонок, вся наша женская физиология была нарушена. Несладко и в армии было!

Нам с Шурой сказали, где стоит штаб полка 20-й дивизии НКВД, и мы с Шурой потопали туда, на улицу Герцена. Когда пришли, нас сразу, конечно, взяли в полк. Вот так я попала в дивизию: неофициально, без документов, и поэтому в полку мне присвоили звание сержанта вместо бывшего лейтенанта медицинской службы. Мне тогда не до званий было.

Номер полка, в который мы попали, был 9-й полк НКВД. После тяжелых боев на Невском пятачке он стоял на пополнении и отдыхе на Большой Охте, в здании школы. Мы с бабушкой жили на 10-й Советской улице, в Смольнинском районе, и мне через Неву было совсем недалеко до дома. Это сейчас Нева не замерзает, а тогда она замерзла очень крепко — я к бабушке по льду бегала домой. Мы с Шурой ей собирали какую-то посылочку, и я ей относила. Всегда, когда я туда приходила, чувствовала, что это еще жилое помещение — печка топится, тепло еще более-менее. А тут я прихожу 5 февраля 1942 года, а дома как-то неуютно, она сидит в пальто, руки в рукава. Не топлено. Я сразу почувствовала, что что-то не то, что-то случилось. Спрашиваю: «Бабушка, что случилось?» Она говорит: «У меня украли карточки и хлеб». — «Как так случилось?» — «Я в 6 часов вечера шла домой с хлебом и карточками, под аркой меня стукнули по голове и все отобрали». Я говорю: «Так зачем тебе было так поздно за хлебом идти? Ты же не работаешь, могла бы днем сходить!» Она мне в ответ: «В городе не было три дня хлеба». Вот от нее я узнала, что в городе в феврале хлеба не было три дня. По ее словам, она сутками стояла в очереди, чтобы получить хлеб. Выдали хлеба сразу за четыре дня, и вот такое случилось. Но какая же была солдатская дружба у нас! Девушек у нас в роте было мало, пока еще были мужчины. Я пришла обратно в санроту совсем расстроенная — и поделилась с Шурой своим горем. А та рассказала старшине. Нам как раз хлеб выдавали, а не сухари. Его, как правило, резали потом один отворачивался и говорил, кому какой кусочек. И вечером, перед тем как этот хлеб делить, старшина объявил, что у Жени вот такое горе с бабушкой и, может быть, рота могла бы ей выделить эту буханку хлеба? И ни один солдат не возразил, хотя все сами были голодные и опухшие. Меня отпустили, я ее завернула, переоделась в гражданское и скорее побежала домой — принесла хлеб. Потом периодически прибегала и еще приносила ей немного еды — нам прибавили паек с февраля 1942 года. Уже не 300 граммов хлеба, а 500 граммов хлеба давали. Уже мясо стало где-то какое-то появляться в похлебке. Так что у нас стало немного получше. Но все равно бойцы все ходили опухшие и пили жидкости очень много. 19 февраля я была у бабушки в последний раз, потому что знала, что мы скоро уходим из Ленинграда. Предупредила ее, чтобы она меня не искала. А 18 марта она все-таки умерла…

Один раз зимой в блокаду я шла по городу и увидела штабеля, как мне показалось издали, дров. Я думала про себя: «А говорят, в городе дров мало!» Когда я подошла ближе, увидела, что это покойники лежат штабелями… В блокаду я слышала разговоры, что людей едят. Один раз я шла по середине улицы и услышала какие-то шаги сзади, будто кто-то меня нагоняет. Я перепугалась, потому что ходила по городу без оружия. Повернулась — оказывается, это просто солдаты шли, а я напугалась. Но слухи о людоедстве в городе были. После войны мне даже показывали на одного ленинградца, который промышлял людоедством во время блокады. Были и такие, что детей своих съели. Говорили, что человеческое мясо такое вкусное, что стоит только попробовать, как после этого уже невозможно перестать его есть. Я лично не смогла бы съесть человеческое мясо, а вот дохлую конину ели в то время все. Один раз мы в окружение попали на Украине, нашли дохлую лошадь. Воняло от нее страшно, так мы ее вымыли, вычистили и на костре мясо сварили. Голод не тетка! Но это все-таки конина была, а не человеческое мясо.

После отдыха наш полк пришел в Дибуны. Мы там были недолго. Сам поход был тяжелый, кто-то совсем еле-еле шел. Мы, девочки-санитарки, бегали и перевязывали ноги, потертости у бойцов. Нам сидеть было некогда — все время кому-то надо было дать попить или еще что-то. В марте месяце мы сменили, по-моему, 10-й полк [18] на Меднозаводском озере. Остальные полки, я не знаю, где были, потому что я не имела привычки бегать везде и вынюхивать, что вокруг происходит. Несмотря на то что там находились сооружения Карельского укрепрайона, мы жили в землянках. И вообще, где бы я ни была на фронте, я везде жила в землянках. Поэтому удивительно, что мы еще до сих пор живы — здоровье мы себе сильно «посадили» в тех окопах и землянках.

На Карельском перешейке мы держали оборону, бои были только местного значения. В то время Саша Кочнева ушла в роту разведки. Санинструктора там убило, вот она и ушла. Потом ее послали на курсы пулеметчиц, после которых она попала в 45-ю гвардейскую дивизию, — и там была пулеметчицей до конца войны.